Мы похоронили его в гробу, который уже со дня нашей с Питом свадьбы стоял на чердаке, дожидаясь того времени, когда наконец примет в себя его заупрямившееся тело; теперь ему понадобится другой гроб, поменьше. Люди понаехали отовсюду, не только со всего Боккефельда, но даже из-за гор, из далеких плодородных долин Тульбаха и Ворчестера, ведь такие вести расходятся далеко. Не было, конечно, Сесилии, которая еще не могла ходить из-за своей раны, да ее отца, который остался с дочерью, считая, вероятно, что мы во всем виноваты. Сюда же привезли и двоих других, чтобы похоронить их на огороженном приземистыми побеленными стенами клочке земли, которому суждено теперь стать нашим семейным кладбищем: сейчас февраль — в такую жару тела убитых далеко не увезешь. Я имею в виду учителя Ферлее и Ханса Янсена, которому выпала судьба приехать за своей заблудившейся кобылой и разделить их участь. У Янсена нет родственников поблизости, и некому печалиться о нем. Но жена Ферлее Марта была тут, маленькое юное создание, прижимающее к себе ребенка, сама почти девочка, которая, казалось, никак не может прийти в себя от печального открытия, что смерть мужа покончила с ее невинностью.
Самые грандиозные похороны, что только бывали в Боккефельде, говорили все, ведь плоти, которой предстоит обратиться в прах, предостаточно. Хоронили в полдень, чтобы присутствующие успели разъехаться по домам после обильного обеда за столами, расставленными под деревьями на козлах: баранина, дичина, картофель и батат, желтый рис с изюмом, тыквы и бобы. Вместе с детьми набралось человек сто; и все же, когда мы разгоряченной толпой окружили три могилы, три сухие дыры, с трудом пробитые в неподатливой земле, нас было слишком мало — жалкая горстка людей на склоне холма; позади нас высились горы, а внизу раскинулась дрожащая в белом полуденном мареве желтая долина, там был дом, где в не спасающей от летнего зноя тени, все еще дыша и бог знает на что уставившись, лежал Пит, за ним сейчас, должно быть, присматривала Роза, которая, конечно, немедленно воспользовалась моим отсутствием, чтобы снова утвердить над ним свою губительную власть. Бессмысленно глядя на могилы, мы стояли возле них, ничем не защищенные от дикой простоты окружавшего нас ландшафта, бесконечного и однообразного, необъятного, терпеливого и нагого. Пожалуй, мы выглядели тут неуместно — горстка зерен, забытых на пустом гумне, где не осталось уже ни лошадей, ни работников и с которого ветер унес плевелы и мякину. Но и враждебности не было. Прежде я постоянно ощущала тут некую враждебность, угрожавшую мне не затаившимися темными опасностями, неопознанными и непознаваемыми, а упорной своей пустотой — не тайной, а категорическим отсутствием тайны. Теперь же я впервые чувствовала, что у меня есть причина быть здесь. «Быть здешней» — нет, это было бы сказано слишком уж сильно, никто из нас не может назвать себя здешним. Но, пройдя через смерть моего сына и через неотвратимую, близкую смерть мужа — он пока еще дышит и лежит с открытыми глазами там, неподалеку, под присмотром черной женщины, — я обрела чувство ответственности перед этой землей, перед этим ландшафтом, нашим и даже, увы, моим. Теперь моя жизнь связана с ним по праву, меня и похоронят тут вместе с остальными Ван дер Мерве. Так, странно и мрачно, сошла на нет моя чужеродность. Вместе с Николасом моя плоть погребена в эту землю, и я врастаю в нее корнями.
Рабы толпились возле дома, не решаясь подойти ближе: безмятежные тупые лица, словно высеченные из черного камня и наводящие тебя на мысль о холоде земных недр и сокрытом в них потаенном жаре. Может быть, и эти тоже когда-нибудь взбунтуются против нас, в какой-нибудь день или в какую-то ночь? Кто они такие? Они ходят по моему дому, потихоньку вкрадываются в нашу жизнь, но я о них ничего не знаю. А кто такие мы сами? Нынешний час, час смерти, отделил нас друг от друга и развел в разные стороны: они стояли возле дома, мы — возле могил. Потом их мужчин позвали зарыть могилы, а наши глядели на них, все более и более распаляясь, сжимая ружья в руках. Молодые люди, хорошо знавшие Николаса, среди них и Франс дю Той, что-то горестно бормотали себе под нос, а Баренд, одолеваемый отчаянием и, быть может, стыдом за свое бегство, вдруг вышел вперед и навел дрожащее ружье на мужчин, разравнивающих могильные холмики. Но я остановила его. На моей ферме этого не будет, сказала я нашим. Мы цивилизованные люди, у нас есть свои устои, которые мы должны блюсти, кому, как не нам, подавать им пример христианского милосердия? И они послушались меня, покорившись, как мне кажется, не женщине, а матери убитого сына.