Выбрать главу

К сожалению, Немировский не сдержал слова, и через три дня, когда я шел в канцелярию получать документы, ни золотой рамы, ни резолюции на стене уже не было.

Наталья Евгеньевна и Александр Иосифович не чинясь населили для меня Воронеж своими знакомыми и друзьями: Александр Иосифович – учениками и аспирантами, а Наталья Евгеньевна – по большей части именно друзьями (и не только теми, которые тогда были живы, но и всеми, кого она встретила за свою не такую уж короткую жизнь).

Еще с московских времен я неплохо знал стихи Осипа Эмильевича Мандельштама, но мне и в голову не приходило, до какой степени все это было жестко привязано к людям, к их разговорам и прогулкам с ними, к поездкам за город, когда стоило тебе сойти с поезда, под ногами, и всюду, куда доставал глаз, то есть прямо до горизонта, шел жирный, преющий на солнце чернозем.

У Натальи Евгеньевны была фотографическая память, она помнила каждую минуту своей жизни. Даже прожитая жизнь в ней не умирала, оставалась вся как есть. И пока она была жива, все дни и часы жизни Мандельштамов в Воронеже тоже никуда не уходили, продолжали жить не только в его стихах, но и в её памяти. Я долго не мог себе простить, что ничего этого не записывал, хотя сейчас знаю, что в 70-е годы к Наталье Евгеньевне в Воронеж приезжало довольно много людей, которые за ней записывали и снимали на пленку то, как она рассказывает. Так что можно надеяться, что это не канет в небытие.

Вот Наталья Евгеньевна объясняет, как она впервые познакомила Осипа Эмильевича со своим женихом. Она сама и Надежда Яковлевна идут чуть впереди, а Осип Эмильевич с её женихом – чуть позади и разговаривают. А вот здесь они заворачивают за угол дома – и точно так все это остается в «Воронежских тетрадях».

Вот Наталья Евгеньевна, по обыкновению за чаем с клубничным вареньем, жалуется мне, что познакомила О.Э. с очень милым, хорошим человеком, который разводил кур, и они даже ездили к нему, во дворе дома как раз и помещался курятник. А Осипу Эмильевичу там не понравилось, и он написал на этого человека довольно злую эпиграмму, где обозвал его «куроводом». И, смотря мне в глаза, ищет согласия, что это не хорошо, а я, как могу, защищаю Осипа Эмильевича, говорю, что, во-первых, в слове «куровод» нет ничего оскорбительного, а во-вторых, эпиграмма вовсе не злая; легкий сарказм, конечно, есть, но больше никакого криминала.

Так было чуть ли не с каждым стихотворением из Воронежских циклов Мандельштама, и я помню, что поначалу меня такая жесткая привязка к местности, такая укорененность в земле смущала. Мне казалось, что для строк Мандельштама буквальная прописка излишня. Но прошли годы, и постепенно сами стихи, то, как я их читал, как понимал и слышал, и рассказы Натальи Евгеньевны между собой договорились, теперь так и живут вместе.

Наталья Евгеньевна не меньше, чем о Мандельштаме, рассказывала о своей родне, и это было не менее интересно. В ней чувствовалась немецкая кровь; очень аккуратная, ясно выговаривающая слова – дань преподавательской работе – с выверенными, четкими, несмотря на хромоту, движениями. Голос звонкий, но тоже твердый и уверенный. Со времени знакомства с Мандельштамами она бессменно преподавала русский язык и литературу в Воронежском авиационном техникуме и была своему техникуму замечательно предана.

Родом она была тоже из Воронежа, из семьи мелких дворян, у деда был хутор километрах в двадцати от города. И отец, и трое дядей Натальи Евгеньевны служили земскими врачами. Двоюродный брат, инженер, еще пока шла Гражданская война, то есть его соотечественники продолжали всем, чем только можно – снарядами, минами и пулями, – отрывать друг у друга конечности, наизобретал целую кучу разного рода протезов и начал организовывать в России мастерские по их производству.

Многие её истории были просто замечательные. Вот две из них, обе они о чуде, причем стоит отметить, что, рассказывая обе, Наталья Евгеньевна никогда не забывала подчеркнуть, что её родители в Бога не верили и она сама тоже не верит.

В 1903 году её трехлетний двоюродный брат Костик забрался на крышу дачной террасы; только что прошел дождь, он поскользнулся, покатился вниз и, ударившись о крыльцо, сломал позвоночник. Два года Костик был полностью парализован. Родители возили его и в Москву, и в Петербург, там ребенка смотрели тогдашние медицинские светила – приговор был однозначным: они сами врачи и должны понять, сделать ничего нельзя, ребенок никогда не будет ходить.

Так сложились обстоятельства, что, когда Костику было пять лет, им снова пришлось поселиться на той же даче. Мальчик лежал в саду на соломенной кушетке, мать хозяйничала в доме. Ей показалось, что он её зовет. Она спустилась с крыльца, подошла к ребенку и спросила, не надо ли чего. Он покачал головой, а потом сказал, что больше не хочет жить. Не помня себя, она схватила его в охапку и побежала по дороге, которая вела в Акатов Алексеевский монастырь. Там в старой церкви она то ли положила, то ли просто бросила его на каменный пол и стала молиться. Забыв, где она и что с ней, несколько часов била и била поклоны. Очнулась же от того, что Костик стоит рядом и, теребя её за плечо, говорит: «Мама, мама, пойдем отсюда, здесь холодно».