Выбрать главу

Считается, что именно широкое использование этих не прошедших огранку, по-чужому звучащих слов, делает прозу Платонова столь не похожей на прозу его современников. Мне, однако, кажется, что две другие вещи играют большую роль. Во-первых, Платонов – и в «Чевенгуре», и в других своих вещах – без какого-либо страха ставит рядом слова из очень далеких словарей.

Язык один, «новоязом» тут и не пахнет, просто мы не привыкли, что одними и теми же словами можно говорить о самом тонком, эфемерном – о страданиях человеческой души – и таком грубом, материальном, как функционирование всякого рода машин и механизмов. Корень возможности, естественности подобной речи – в убеждении Платонова, что нет границы между человеком и зверем и между живым и неживым тоже нет; все, что движется и работает, – все живое и смело может обращаться к Господу.

И, по-моему, главное, что рвет грамматику в платоновских текстах. Повторюсь, 1917 год, время смыслов и вер, их напряжение, плотность и сделали платоновскую фразу. Смыслы не только смяли друг друга, они разрушили и этикет, который раньше существовал между словами. Их концентрация была такой, что они, даже не заметив, походя, вообще изничтожили литературу как изящную словесность, уничтожили правила и законы, по которым эта литература жила.

Платоновская проза скорее сродни проповеди, причем не простой, а такой, с какой обращаются к людям в последние времена. Отсюда же, кстати, целомудренность, аскеза его героев. В обычной прозе необходимы пустоты и воздух, иначе задохнутся сами слова, у Платонова же вся фраза состоит из надежд и упований, она буквально захлебывается ими, потому что ждать осталось самую малость, а столько важного, решающего надо сказать, чтобы помочь спастись всем, кого еще можно спасти.

Я прочитал «Котлован» еще в школе, но и тогда, и сейчас, по прошествии сорока лет, не думаю, что кроме него и «Чевенгура», есть книги, с такой ясностью свидетельствующие, что коммунизм даже в самой чистой, самой детской и наивной своей оболочке ведет во зло. Власть понимала это не хуже меня и лишь при последнем издыхании, потеряв интерес к жизни, дала санкцию на публикацию обеих вещей.

В то же время, перечитывая и «Чевенгур», и «Котлован», и «Джан», я не могу отделаться от мысли, что Платонов был то ли пророком всей этой широченной волны нового понимания мира, понимания того, что хорошо, а что плохо и как в этом мире надо жить, чтобы быть угодным Богу, то ли первым настоящим человеком нового мира.

Его биография иногда даже кажется искусственной, настолько она – точная иллюстрация представлений об идеальном советском человеке и об идеальном пролетарском писателе: происхождение – рабочее, сын железнодорожного мастера; интересы и занятия, помимо литературной работы (классический взгляд 20-х годов, что актриса первую половину дня должна проводить за ткацким станком, а уже вечером идти играть в театре) – рабочий в депо, инженер-мелиоратор, занимающийся и рытьем колодцев, и изобретением новых способов бурения земли; инженер-землеустроитель; разработчик новых гидро– и паровых турбин.

Такое ощущение, что Платонов был некоей санкцией, некоей возможностью и правом всего советского строя на жизнь. Похоже, во всем том народном движении, которое в 1917 году свергло монархию, был огромный запас внутренней правды («Революция была задумана в мечтах и осуществляема для исполнения самых никогда не сбывшихся вещей».[5])

Потом, при большевиках, этот запас стал стремительно и безжалостно растрачиваться, и вот время, когда Платонов и советская власть разошлись, – это, по-моему, есть тот момент, когда последняя правда в советской власти кончилась.

Как мы знаем, к их «разводу» власть отнеслась спокойно, а для Платонова это была невозможная трагедия, и он еще долго пытался себя убедить, обмануть, что правда есть, что она ушла не вся: «Как мне охота художественно писать, ясно, чувственно, классово верно!» (Записные книжки. С. 64).

вернуться

5

Андрей Платонов. Записные книжки. Материалы к биографии. – М.: 2000. С. 171 (в дальнейшем до конца текста даны ссылки на это издание с указанием страниц)