Так что в настоящий момент, да и вообще, я принимаю образ существа, если и понимающего что, то - исключительно справедливость укоризны интонаций Грачевой. Внимая им на уровне верноподданнического сумрачного собачьего сознания. Моргаю виновато, стараюсь не дышать, ибо прет перегар проклятый, хорошо, в дальнем углу ведьма расположилась, да и насморк у нее, чувствуется, пришмыгивает то и дело своим носищем - пористым от обилия выдавленных угрей...
А мне ее бесконечно жаль. У нее-то вообще способность к осознанию действительности как подкованным сапогом отбита. Напрочь. Отсюда, впрочем, и новое назначение...
В общем, вся эта муть длится минут пять. Я теряю сознание от недостатка кислорода в организме, но продолжаю реагировать с серьезным и даже раскаянным видом.
Положение спасает мой корешок из отдела информации - весельчак и проныра Серж Любомирский. Читать в присутствии этого ироничного шустрого малого проникновенные проповеди - все равно что исполнять фуги Баха на дискотеке. И, скомкав финал душеспасительной нотации, Грачева наконец-таки сваливает. Навсегда. Осадок от ее словоречений у меня сволочной, как сегодня утром после пьянки, но все-таки я рад. Она уходит, и с ней отпускаются мои известные миру грешки.
- Ты просил, - говорит Любомирский и кладет на рассказ Козловского мои часы.
Он брал на часовом заводе какое-то интервью, и теперь у нас с ним чудесные экспортные циферблаты.
Я запираю дверь, и мы шарахаем с ним по сто грамм за все хорошее.
Затем он выметается, я надеваю часы и, любуясь ими, накручиваю телефонный диск, пробиваясь сквозь непрерывное "занято" к своему приятелю Сержику Трюфину. Он редактор на радио.
- Сегодня вечером, старичок, - пыхтит Сержик, - твоя передачка будет в эфире. Как мои вирши?
Его вирши набраны, и я сообщаю, что его вирши набраны. Мы страшно довольны друг другом.
- Выписал по максимуму - шестьдесят пять, - говорит Сержик шепотом.
- За мной тоже будет на всю катушку! - на одном дыхании, весело и громко отзываюсь я, и наш во всех отношениях приятный разговор заканчивается.
Затем следуют визиты. В них принимают участие три автора и половина сотрудников редакции. Решаются сотни вопросов. Телефон бренчит не переставая. Попутно происходит какая-то неразбериха в моем организме. Меня начинает мутить, и я чувствую, как в желудке ворочаются апельсин, осетрина, хлеб, виски, водка и всякие биологические соки. Головная боль, поначалу отступившая, возвращается, и я со страхом думаю, что вечером она доймет меня до воя звериного.
Некоторое время я терплю и сильно страдаю, но, когда перечисленные напасти осложняются еще и внезапной изжогой, иду в туалет, где меня выворачивает наизнанку. Я потею. Насквозь. После, хватаясь за различные стационарные предметы, я приползаю в буфет, где не сходя с места выдуваю три бутылки лимонада. Желудок остужен, но общая мерзость моего состояния усугубляется от сладкой холодной жидкости зубной болью. Болит дупло зуба, которое я собираюсь зашпаклевать едва ли не год.
Бреду в медпункт. Там мне оказывается неотложная помощь в виде таблетки для устранения мигрени и в виде сочувствий по поводу изжоги, ибо запас соды неделю как вышел.
Качаясь и лязгая, как лихорадочный, зубами, я, возвращаюсь к себе и звоню Славе по внутреннему телефону,
- Старик, - говорю я слабым голосом, - пивоваренный отменяется. Но за тобой - два литра неосветленного. Жду.
Слава согласно мычит.
Я запираю дверь, дергаю телефонный шнур на себя и, с надеждой ожидая благотворного действия таблетки, заваливаюсь на стулья, рядком стоящие у стенки. Накрываюсь дубленкой. Меня сотрясает дрожь, и в животе что-то надрывно ухает, журчит и озверело бунтует. Нет, такой жизнью я себя быстро угроблю. И патрон мой мне об этом заметил правильно. Патрон, он же художественный руководитель моих литературных потуг, - известный поэт, возраста среднего, но мудр, как старец: живет в лесу, бегает, невзирая на погоду, по тропинкам, за стол садится с рассветом и творит до обеда, после обеда читает, гуляет, решает издательские вопросы и интеллектуально совершенствуется. Стихи его, правда, год от года скучнее и серее, но, говорят, главное - здоровье. Нет, патрона я уважаю, это подвиг - жить так. Я и захочу - не сумею.
Дурак. Самоубийца. Вырожденец.
ИГОРЬ ЕГОРОВ
К Михаилу я прибыл под вечер. На рейсовом автобусе, ибо у "Победы" внезапно накрылся генератор.
Сошел. Шоссе, вдоль него - тонущая в сугробах деревня, свет, мерцающий в обледенелых оконцах, чистый, выстуженный ветром с заснеженных полей воздух.
Михаил только отужинал. Жирные после еды губы, расстегнутый ворот рубахи, меховая безрукавка...
Сели пить чай.
Я оглядывал кухню. Крашеный деревянный пол, холодильник, в углу, на столике, заботливо прикрытый чистой простынкой, - самогонный аппарат Мишкиного отца, в вопросах выпивки большого специалиста и любителя. Что, кстати, странно, - дурных наклонностей родителя своего Мишка не перенял: не пил, не курил и ни малейшей потребности в приятных отравлениях организма не испытывал.
- Во! - Мишка кивнул на мешок, втиснутый под стол с самогонной аппаратурой. - Дотащишь?
Я выволок мешок на середину кухни. Пуд, не меньше.
- Эва, - раздался из-за двери скрипучий старческий голос, - ироды. Со священными-то иконами как обходятся... Тьфу! Ироды и есть!
- Бабуля! - гавкнул Михаил, затворяя дверь, за которой я успел заметить сморщенное старушечье лицо с острыми, зловредными глазками. - Скройся!
- Не простится грех! - прошамкал голос в ответ.
- Вот... черт! - повысил тон Михаил. - Ворона старая!
- Не чертакайся, - рассудительно произнесла Мишкина религиозная бабка. Ишь, дьявол рыжий!
Мишка захлопнул дверь, вернулся к столу. Хмуро кашлянул, поджал губы. Да и мне что-то стало невесело...
Глядя на этот мешок, я смутно постигал, что задуманный нами проектик отличает нечистая суть. Вообще нахлынуло ощущение какой-то совершаемой ошибки.
- Висели иконки когда-то в домах, - сказал я, кашлянув. - Свидетели, так сказать, бытия...
- Ну хватит трепаться! - внезапно взорвался Мишка, будто думал о том же самом и это его раздражало.
Я обследовал доски. Трухлявые, искривленные, сплошь изъеденные древоточцем, все - черные, как сажей обмазаны, ничего не разобрать...
- Познакомился сегодня с одним клиентом, - оглянувшись на дверь, поведал Михаил. - Оттуда. Кэмпбэлл зовут. По-русски соображает. Ну, везу его, значит. Разговор. Спрашиваю: как вы, мол, к русской старине? Положительно, говорит. А насчет иконок вообще конкретный интерес имеется. Ну, короче, без обиняков... Я, говорит, математик, сюда приехал на месяц, так что будут предложения - плиз, не стесняйся.
- С иностранцами, конечно... - выразил я сомнение.
- А с кем еще?! С нашими, с отечественными?! - снова завелся Михаил. Коллекционерами! Да они или рвань, или Рублева им подавай, не меньше. Да и надуют тебя наши-то, так надуют - шариком будешь! Один мне тут заломил цену: мешок - четвертной. Ха-ха! Да в этом мешке моих трудов... там уже стольник торчит! А мне дом нужен. До-ом! - Он выразительно потряс руками. - Телевизор. Холодильник. Элементарные вещи, понял? Что предлагаешь - вкалывать, копить, недоедать? Это, знаешь, скорбная жизнь. Или левачить? Пробовал. Больше изнервничаешься. А потом, что тебе объяснять, у тебя то же самое.
- Пока не то же, - возразил я, - но...
- Но к этому мы неотвратимо приблизимся, - закончил Михаил. - Не все же с папой с мамой... Пиджачок-то, - он брезгливо пощупал мой пиджак за плечо, затем, откинувшись, оценил все, меня облачающее, взглядом - тоже брезгливым. Мамочка небось сыночка одевает?