В бездну!
И, конечно, она не знала — не могла знать, только чувствовала далёкие отзвуки чьего-то стремительного бега глубоко на дне собственного замирающего сердца — как проснулся Белтейн, разбуженный незримым и всесокрушающим солнечным всполохом. Как распластанное под капельницами тело несчастного Болтунова налилось силой и памятью потерянного в безвременье воина. Какой переполох поднялся в больнице — и как Сан Саныч, по несчастью оказавшийся дежурным врачом, бормоча что-то о «пыльце жёлтой ряски», сам повернул золочёную гранку в железной двери.
Она не смотрела вниз — туда, где два белых силуэта, призрачные, едва различимые на фоне вихрящейся чёрно-фиолетовой пропасти, разверзнутой по ту сторону безмятежности солнечного дня, творят странное колдовство под чарующий звон бьющихся ампул трифтазина, галоперидола и всего, что удалось захватить на бегу из отделения.
Ампулы взметались высоко, точно истаявшая до бесплотности осенняя листва, закружённая бурей, и с шипением масла на раскалённых камнях врезались в чёрные тела ощерившихся шипами тварей, вытравливая их зловещие тени из общепринятой реальности.
И она не слышала — нет, уже не слышала заложенными от ветра ушами, только чувствовала неизведанным новым чутьём подступающей бестелесности — надрывный рёв Белтейна, полный ярости битвы, и звонкий голос совсем молодого будущего мастера-целителя, стреляющего непонятными для него самого, но отчего-то неодолимо рвущимися из горла словами:
«Пламя призываю я
Из прорехи бытия
Да на голову врагов —
Сгинуть им во тьме веков».
И Гедрёза, сияющим мороком на светозарных крылах ворвавшаяся в раздвоенное поле зрения, точно падающая звезда из непроглядной тьмы, над Эмпирикой была уже не властна. И светящийся меч, зажатый в сведённой судорогой руке, горел путеводным сиреневым пламенем в высоко поднятой руке. Лезвие сверкнуло в воздухе — и, словно вырубленная из пустоты, над головой разверзлась фиолетовая бездна, затягивающая Эмпирику подобно вихрю.
Два мира, два неба, приковавшие застывший взгляд, начали разделяться.
Чары Сан Саныча, не иначе. С чарами Гедрёзы вкупе — Гедрёзы, стремглав исторгающей из бытия остатки армии чёрных посланников. Гедрёзы, в отчаянном порыве вспыхнувшей над миром серебрящейся дымкой. Гедрёзы, латающей прорехи на иллюзорном покрывале, усмиряющей разбушевавшееся магнитное поле. Земной Хюглы, неумолимо удаляющейся, как и хранимая ею планета.
В бездну!
ГЛАВА 18. АБСОЛЮТНАЯ ЧЁРНАЯ ТЬМА
В бездну безвременья, где бесконечен полёт. В потоках мерцающей звёздной пыли, меж осколков давно погибших миров и отблесков забытых сновидений.
Гаснут огни, стираются грани, исчезают иллюзии разума, жизни, индивидуальности… Всё, с чем она себя когда-либо отождествляла, потеряло значение.
Она сливалась с поглотившей её пустотой, забывая все свои жизни и имена, когда на задворках рассыпающегося на части сознания промелькнуло смутное воспоминание.
Ингвар. Ингрид. Ив…
Чиатума! Демоны — всего лишь сотканные ею наваждения, призванные, как и расползавшаяся по островам болезнь разума, сокрушить дивный образ привычного мира!
Мысли, выныривая из тьмы, налипая одна на другую, начали тревожно кружиться в направлении, противоположном вездесущим фиолетовым вспышкам, постепенно набирая обороты и вес.
В застывших глазах отражались лики небес — по одному для каждого мира. Сиреневый меч в окаменевший ладони, чьё пламя померкло, существовал только в одном из них.
В том, где Хранитель, очнувшись на берегу Озера Слёз, тщетно звал скованную зловещей беспробудностью спутницу, безжизненную и холодную, точно чёрные камни у врат Аш-Таше.
Звал и тряс за плечи, как тряпичную куклу — как вечность назад.
И в отчаянии нечто совершенно невообразимое срывалось с его губ — то, чего он не сказал бы ни при каких обстоятельствах, если только речь не идёт о жизни дочери Ингрида:
— Сознание определяет реальность, Эмпирика. Я знаю, ты слышишь меня. Дыши же тогда, дыши!
И она слышала — только ответить не могла.
Ни словом, ни жестом, ни вздохом. Под непробиваемой каменной оболочкой, точно бабочка, пойманная в банку, билось сознание, сходящее с ума от боли в растерзанном и раздробленном изнутри теле. Под леденящей неподвижностью груди свирепствовала бешеная судорога невыносимой асфиксии.
Тоненькая мятная струйка просочилась сквозь сомкнутые губы, обожгла душу, вспыхнула, взорвалась внутри, сокрушая оковы — и Эмпирика вздрогнула, сотряслась всем телом и зашлась долгим мучительным кашлем, жадными рывками глотая воздух.