- И это все? - спросил Андрей.
Яков кивнул.
- А ручка здесь при чем? - Андрей любил во всем добираться до сути.
- Тот самый карандаш, про который они говорили... Он у меня.
- Ну, ясно! Он подделывает документы, сосед твой. И голос у него, как у подделывателя, я же слышал...
Яков сердито и растерянно фыркнул:
- Что ты мелешь, какие документы?
- Тот, второй, украл чужой паспорт. Новенький, Фотография же там чужая, правда? Он и явился - чтобы ему перерисовали фотографию!
- А что значит "продвинут сразу лет на пятнадцать"? Тупица ты этакая!
- Сам тупица! В паспорте еще год рождения пишут, понятно тебе? Небось, и паспорта никогда не видел, он слишком тонкий для тебя, умника? - Андрей захохотал, довольный остротой. - Тонкие книжки тоже читать полезно... Хе-хе...
- Тупица есть тупица, - профыркал Яков и вылез из кресла.
- Если бы кое-кто не был моим гостем... - произнес Андрей.
Схватка была короткой и безуспешной.
Минут через пять они продолжали беседу.
- Он пришел исправлять не фотографию, а лицо, - отдуваясь, начал Яков. - Передаю по буквам; Лена...
- Не на того напал. Не купишь, - перебил Андрей.
- Да я серьезно! Пойми! Серьезно!
- Серьезно?.. Тогда - докажи, - сказал Андрей.
Вместо доказательства Яков поведал, что Борис Иванович спрятал некий предмет под косяком светового окна, на "черной" лестнице. И несколько раз ходил проверять, на месте ли спрятанное. А Яков две недели смотрел на это...
- Ага, ты смотрел-смотрел, не выдержал и взял? - догадался Андрей.
Яков шмыгнул носом, кивнул.
- Он у тебя в кармане? Ну и что? Лица исправляет, что ли?
Яков раскрыл левую ладонь, ткнул в нее пальцем, и Андрей увидел. В мясистой части ладони, что под большим пальцем, был желобок. Если надавить ладонью на острый край стола и несколько секунд подержать, останется такой шрам. Правда, он затянется довольно быстро.
- Ну и что? - снова сказал Андрей.
Яков выхватил краденый карандаш, нацелился и быстрым движением провел на своей ладони вторую линию. Рядом с первой. Линия сначала была красной, через секунду - побелее... Остался желобок - гладкий, чуть блестящий. Совсем как первый. Яшкина ладонь стала лепной - будто карниз. Андрей охнул. Яков ухмыльнулся и мелкими, плотными штрихами затушевал свою ладонь, словно лист бумаги и, когда с кожи схлынула краснота, Андрей увидел, что желобки исчезли.
- Никогда бы не поверил, - сказал он, чувствуя, что губы плохо слушаются, шея онемела, а в желудке холод. - Как же? Больно же, наверно, когда по живому, как по пластилину, это клетки, они живые, и эти... Окончания... Нервные окончания - они же чувствуют? А? Боль ощущают... Андрей замолчал и сунул в рот пальцы. Прошепелявил: - Не... Это фокус.
- А попробуй сам, - Яков протянул ему карандаш.
- Нет, этого не надо, - в панике отдернул руку Андрей и подумал: "Вот какой он, настоящий страх..." Потом вскочил, заметался по комнате, что-то взял с полки, переставил, вдруг рванулся к столу и схватил карандаш тяжелый, теплый... И судорожно чиркнул себя по тому же месту на ладони, где тушевал Яков.
Желобок! Еще глубже! И никакой боли. Немного жжет и чешется. Прошло и это.
Тут Андрей завыл от восторга, а Яков рассердился:
- Ну? Что воешь? Никакой собранности... А дальше - как быть? Куда его девать?
- Дальше, дальше... - Андрей его не слушал. - Дальше? После подумаем, успеем! А тяжелый какой!
- Отнесем ученым. Жаль отдавать, поэкспериментировать бы, - сказал Яков.
Андрей крепче сжал карандаш и лихо, бодро уничтожил желобок. Бесследно. Подскочил к зеркалу, затушевал шрамик на подбородке. Был у него такой след наших младенческих забав...
- А-а! Видал?! - завопил Андрей. Великолепные планы роились "его благородной, хотя и взбалмошной голове. А этот холодный скептик, умник, помешанный на Дарвине, - ледышка! Бесчувственный книгочей... Отда-ать?!
- Никому не отдадим! - крикнул Андрей. - Может, и отдадим, но потом, потом, а сначала - применим...
- Как намереваешься применять? - отозвался бесчувственный.
- Если Анечке Федосеевой ушки подправить, а? - вкрадчиво спросил Андрей-искуситель. - Лопушки? (Он показал, какие уши у Федосеевой). А? Любовь до гроба обеспечена...
Яков покраснел до шеи, но спросил очень тихо:
- А ты как употребишь? На чьи уши?
- Не твое дело.
- Согласен, - сказал Яков. - Анечка - тоже не твое дело - И запомни еще: мне купленная любовь не нужна. Даже любовь до гроба.
Помолчали. Яков взвесил карандаш на ладони, спрятал. Вздохнул. Сейчас же Андрей тронул его за плечо:
- Яш, ведь я чего хотел... Этой штукой можно лицо поправить, а? Морщины, все такие складки убрать?
Яков кивнул.
- Мать стареет, - сказал Андрей. - За осень, говорит, так изменилась не узнать... Позавчера, знаешь, стоит у зеркала, смотрит на себя и плачет. Я бы потренировался на себе, а потом как-нибудь ее подправил. Она же красивая!
Больше они не спорили. Решили отложить окончательные действия и пойти к Бобу - экспериментировать на хомяках. (Боб - это я. У меня в то время хомяки страшно расплодились. Только взрослых было двадцать девять штук.)
И они пошли.
Наверно, Борис Иванович давно стоял у подъезда. Поднятый воротник заиндевел, морщины на лице казались фиолетовыми. Друзья потом рассказывали, что их поразили морщины - почему он свое-то лицо не отретушировал?
Заговорил Яков. Он задрал голову и сказал: "Карандаш взял я. Разговор на лестнице подслушал я. Вы ретушировали лицо. Мой друг все знает". Ретушер ответил: "Чего же стоять? Пойдемте, куда шли". И они направились к проспекту, на шум машин. Ретушер сразу заговорил - как будто включили магнитофон. Казалось, ему не нужны слушатели, только бы выговориться, вывалить все, о чем он молчал много-много лет.
Тридцать лет назад он уже был ретушером, очень хорошим, известным среди фотографов. Работал у самого Фогельмана - в лучшей московской фотографии, где снимались все знаменитости. Артисты. Летчики. Генералы. Ретушеры трудились крепко, до глубокой ночи. Тот человек, о котором речь, ждал его дома, ночью, в пустой комнате. Неизвестно, как проник - соседи его не впускали. Он ждал хозяина, стоя под яркой лампой. Лицо освещено. Здоровое, большеглазое, но - мертвое. Под лампой стояла огромная кукла, манекен из витрины. Ретушерский глаз Бориса Ивановича увидел это сразу. Кто-нибудь другой, кому не приходилось, как ретушеру, "убивать лицо" на фотографии, а затем, чертыхаясь, смывать ретушь и начинать все сначала, - кто другой не заметил бы мертвенности в лице гостя. Но лотом начал бы ежиться, приглядываться... Почему же так неловко, вроде даже стыдно было смотреть на здоровое, красивое человеческое существо?