Если память не изменяет, он вырулил тогда на суховском истребителе. Опробовал еще раз двигатель и запросил разрешение на взлет. Набирая обороты, взвыла турбина, машина стронулась с места и, увеличивая скорость, побежала вдоль бетона. Когда самолет бежит по земле, его крылья обтекает встречный поток воздуха и они начинают работать — чем стремительнее набегает на крыло воздух, тем значительнее делается подъемная сила. Крылья напрягаются, силятся оторвать машину от тверди, вывесить ее, преодолеть силу земного притяжения. Идет борьба.
И в этой схватке наступает одно крохотное, быстротечное мгновение, когда стойки шасси делаются как бы длиннее, еще чуть и вес самолета уравновесится величиной подъемной силы, колеса перестанут нести на себе тяжесть машины… В этот миг Анохин переводит кран уборки шасси в положение «убрано», и стойки будто подламываются, и колеса, кажется, брезгливо оттолкнувшись от бетона, уползают в купола на фюзеляже. Скорость нарастает еще стремительнее, зазор между самолетом и летным полем сохраняется ничтожным, пока Сергей Николаевич не ставит машину в зенит и не уходит с аэродрома безукоризненной свечой.
Так, во всяком случае на моих глазах, взлетал только Анохин. Примите во внимание, он взлетал на опытной машине, совершая на ней второй, третий всего полет. Не стану утверждать, будто никто на свете не способен был повторить такой взлет, если Рихтгофен подхватывал носовой платок с летного поля приделанным к консоли крыла крючком, если Анисимов производил приземление с переворота, если Голофастов штопорил на «Аэрокобре» так, что после вывода до земли оставались — ноль целых метра, то такое утверждение могло бы кого-то обидеть, набросить тень на побратимов Анохина, а это, как я надеюсь, вы понимаете, не входит в мои намерения.
Взлет, что я старался описать для вас с возможной точностью, многое объясняет. Летные испытания требуют не присутствия летчика в полете, не простого отличного владения машиной, которую он экзаменует, а слияния человека с вроде бы бездушным летательным аппаратом. Утверждаю: бездушных самолетов не бывает. У каждой машины свой характер, свой норов, свое особое «я». Так пот, у летчика-испытателя Анохина был несравненный талант ощущать это «я» машины, не ломать характер самолета, а находить его понимание.
Однажды в чисто авиационной компании, где все знали друг друга, где кое-кто делал хорошую мину при неважнецкой игре, где из отношений не исключалась зависть — в конце концов испытатели не боги — я высказал о Сергее Николаевиче примерно то, что теперь написал. И тогда старый седеющий воздушный волк изрек:
— Э-э, Толище, это уж слишком. Анохин — твоя слабость.
Не хочу скрывать. Слабость. Я очень любил его, мысленно прощал многие его недостатки, закрывал глаза на его несовершенства и всячески восхищался его достоинствами. Именно так.
Наша последняя встреча прошла в моем доме, в пору для Анохина не лучшую. После смерти Сергея Павловича Королева, очень Анохина поддерживавшего и уважавшего, Сергея Николаевича от космических тренировок отстранили. Доводы выглядели вполне благовидно: не те уже годы, чтобы штурмовать космос, да и поберечь надо такого человека. Анохин тосковал. Это невозможно было не почувствовать с первого взгляда. К нам он забежал, что называется, на огонек. Разговор пошел довольно пестрый. Помнится, не склонная к снисходительности в оценках людей, моя жена сказала что-то весьма решительное о нашем коллеге испытателе. Сергей Николаевич поморщился, но спорить не стал, а сделав деликатную паузу, стал характеризовать своих товарищей летчиков-испытателей. Боже мой, как это было неожиданно и поучительно! Ни об одном он не сказал ни единого худого слова. Точно, коротко, предметно представлял Анохин сильные, самые сильные, невероятно сильные стороны тех, с кем его сводила авиационная судьба. Попытка моей жены настоять — но ведь у любого человека есть и минусы? — успеха не имела: Сергей Николаевич упорно оставлял все, что могло быть помечено знаком минус внутри скобок, вынося на первый план заслуги, сильные стороны, положительные качества, оригинальные особенности каждого, о ком только заходила речь.
И еще запомнилось — он ни словечком не коснулся своих неудач, хотя отстранение от тренировок, лишение надежды слетать в космос переживал сильно. В тот вечер мы пили не только чай, что, впрочем, совершенно не мешало ему сохранять нить в разговоре, не уступая, когда мы пытались гнуть свое. Неожиданно он сказал: