Есть сны, которые навязчиво повторяются. Чаще всего это тяжкие сны. Или вещие… Мне они зачем-то напоминают о том, что у Сталина тоже были два сына и дочь. И что внешне, на поверхностный взгляд, история их в чем-то схожа с судьбою моих детей. Впервые это явилось ко мне на операционном столе. И сновидения эти я воспринимаю, как продолженье болезни… Память настаивает на фактах, на совпадениях, которые мне неприятны. Хоть как-то, задолго до тех сновидений, я сквозь отчаяние произнес: «Испытал бы он на себе!»
Размышляя, поперек воли своей, о детях «вождя и учителя», я всякий раз приношу покаяния другому учителю — ни в чем не повинному учителю математики, — которого я… А сам-то дожил чуть ли не до ста!
Старший сын Сталина тоже был пленен, как и мой старший сын. И тоже расстрелян в лагере… Но в немецком. Все-таки расстреляли враги! А того сына, младшего, в дневнике которого расписывался повелитель, сослали за кражу. Но не картофелин и капусты для «пира победы», а каких-то государственных сумм для пиршества собственных удовольствий. Он спился и сгинул… Сгинула и моя дочь. Она-то за что? За что-о?! «За что?» — это самый безответный вопрос. Но отделаться от него я не могу. Как и от «сравнений», навязанных мне сновидениями.
Дочь тирана заброшенно доживает свой век в католическом монастыре, в зарубежье, куда отец ее даже птицам пытался перекрыть путь. Разве она похожа на моего Гришу?
И все же… Судьбы детей его можно было бы считать карой. Можно было бы считать… Если б он любил их, несчастных своих сыновей, и дочь, закинутую в одиночество. Но он был единственным — единственным, думаю, во всей человеческой истории, — кто не любил никого. Единственным на века! На тысячелетия… А достался моим детям. И мне…
ЗАПОЗДАЛЫЕ ПОКАЯНИЯ
Из блокнота
Запоздалые раскаяния, быть может, подобны тем добрым намерениям, которыми «дорога в ад вымощена». И все же… Лучше поздно, чем никогда. Осознание вины — это в какой-то степени ее искупление.
Однажды (опять однажды!) раздался звонок из Киева. В трубке моего московского телефона возник застенчивый, сбивчивый голос:
— Простите, что без спроса врываюсь… Я — Костя Ершов. Вы меня не знаете… Я кинорежиссер, хотя ни одной картины еще не снял. Но читал и перечитывал ваши повести в «Юности»: это мой любимый журнал. Выбирал, что бы экранизировать…
— И на чем остановились?
— На «Позднем ребенке». Повесть, мне сказали, получила в Америке премию… Но для меня дело не в премии, а в том, что это произведение мне очень нравится… Вы разрешите его экранизировать?
И вот примерно через полгода на телеэкранах появился киновариант моего «Позднего ребенка». Отца играл Василий Меркурьев (это была его последняя роль), маму — прекрасная актриса Антонина Максимова, одного из главных героев — молодой Куравлев, а другого — Адоскин… Закадровый текст мастерски читал любимый мною Вениамин Смехов. Редкое актерское содружество! А вот сам фильм мне не лег на душу… Костя Ершов предложил, как говорится, «свое прочтение», мне же дорого было то произведение, к которому я привык. Когда фильм «принимало начальство», самая ответственная в ту пору на телевидении дама принялась настоятельно шептать мне в ухо: «Неужто вы согласитесь с этим? Вас исказили… Невозможно узнать ваших героев! Что за самовольство такое?!» И я поддался… Фильму присвоили «вторую категорию», а не первую и тем паче — не высшую. Это было ударом по самолюбию, а одновременно и «по карману» начинающего режиссера. А я тот фильм (и Костю, значит, тоже!) не поддержал… Мог бы встать на защиту, но не встал. Или сделал это вяло, неубедительно. Нет, я не боялся начальства… А просто внутренне на сей раз с ним согласился.
Сейчас не могу без дрожи вспомнить побелевшее лицо Кости, и так-то болезненно-бледное.
— Вам… не понравилось? — еле слышно проговорил он. И я, обычно чересчур сговорчивый и уступчивый, неожиданно для самого себя ответил:
— Честно говоря, нет…
Но вдруг… после телепоказа мне позвонил Ираклий Андроников: «Поздравляю! Это новое слово в киноискусстве! Замечательный фильм…» «Вы в самом деле так думаете?» «А разве можно думать иначе?»
Вскоре позвонил мой друг-кинематографист: «Ты читал?!» «Что именно?»
— Восторженную статью Анатолия Эфроса про твой фильм! В «Искусстве кино» … Ну, знаешь, таких слов от Анатолия Васильевича дождаться нелегко! Он же предельно взыскателен. А здесь… Вот послушай: «Мы обычно смотрим телевизор рассеянно и урывками, а тут как сел, так и просидел до конца… Нарисовал Дега своих голубых танцовщиц, и хотя там нет ничего драматического, а только в разных позах стоят несколько балерин, но столько грации, и вкуса, и тонкости в этой картине, что оторваться невозможно. Так и здесь, в фильме, — просто сидят за столом несколько милых людей и беседуют, а тебе очень интересно, и ты увлечен, потому что все от начала до конца лирично — юмор мягкий, все красиво и точно… И все до мелочей это семью выражает… В воспоминаниях детства есть всегда легкая загадочность. К этой легкой задумчивости многие стремятся, когда ставят фильмы, но немногим это удается, потому что не так просто создать некую дымку воспоминаний. Тут нужна удивительная мера и нежность… И тогда действительно передается чувство детства и семьи… Мне почему-то вспомнилось при этом, как Достоевский в «Братьях Карамазовых» говорил, что человек обязательно должен в себе сохранить свое детство, и чем больше в нем этих воспоминаний остается — тем лучше».
В той прошлой жизни за телефон не платили в зависимости от продолжительности разговоров, — и мой друг долго еще читал и комментировал:
— Ты подумай: это пишет Анатолий Эфрос! И какие у него ассоциации: Достоевский, Дега…
Все эти ассоциации, конечно же, прежде всего относились к замечательному, как оказалось, кинорежиссеру Косте Ершову.
— Ты, конечно, поддержал уникальный режиссерский талант? — спросил, но ничуть не сомневался в моем утвердительном ответе восторженный друг.
— Нет, — растерянно ответил я. И положил трубку. «Как же я не увидел? Не почувствовал? Не оценил?!» — терзали меня вопросы, на которые я не находил вразумительных ответов. И решил дней через пять, после предстоявшей мне короткой командировки, отправиться на телевидение и посмотреть картину заново. Но спешить в Гостелерадио мне не пришлось: фильм на следующей неделе прокрутили по первой программе еще раз. (Не в связи со статьей Анатолия Эфроса, а просто так уж совпало!) Однако в непосредственной связи со статьей мне стали звонить многие писатели, режиссеры, актеры: они тоже увидели картину и были с Эфросом абсолютно согласны. И тоже убежденно восхваляли режиссера, а заодно, ради приличия, и меня.
Когда я стал вновь и вновь встречаться на телеэкране с фильмом по своей повести, терзания мои обострились: как же я мог, как посмел не заметить, не понять? Как мог не защитить Костю от сбивавших меня с толку чиновников?! Пусть стилистика, интонация были не моими… Что из того? Его талант имел право…
Стал названивать в Киев, чтобы извиниться перед Костей Ершовым… и спросить, каким образом можно хоть что-то исправить (с категорией и так далее), а значит, исправить в какой-то мере и материальное положение режиссера, который очень нуждался.
Мне отвечали, что Костя находится в другом городе и на съемках другого фильма. Вскоре та сильнейшая картина — «Грачи» — с Леонидом Филатовым в главной роли (мне кажется, его первое столь значительное появление на экране) была оценена по достоинству. А фильм «Поздний ребенок» тем временем прокручивали по телевидению десятки раз. И чем внимательней, пристальней всматривался я в Костино произведение, тем больше оно меня покоряло: так бывает лишь с искусством подлинным. В помощи Костя Ершов, похоже, уже не нуждался…
Надо было лишь извиниться и вымолить у него прощение. Я решил сделать это не по телефону. А в Киев позвонил лишь для того, чтобы предупредить Костю о своем приезде.