Навсегда запомнился случай. Шли мы с ним по улице. Было ему года три с половиной, четыре. На асфальте, прислонясь спиной к дому, сидел старик нищий. Рядом - шапка с медяками. Не такое частое теперь зрелище - нищий. Я бросила в шапку какую-то мелочь. Пошла дальше не оглядываясь. Вела Валюна за руку, а он, как завороженный, все оборачивался назад, к старику. Мне, как всегда, было некогда (в поликлинику, что ли, вела я тогда мальчика? Уже не помню. А разговор помню отлично).
- Мама, что он тут делает?
- Просит.
- Чего просит?
- Денег. Ты же видел, я ему дала.
Пауза. Что-то варит внутри себя. Потом:
- Неужели он один? Никто его не кормит?
- Наверно, один.
- Разве у него нет детей?
- Наверно, нет.
- И мамы тоже нет?
- Скорее всего нет.
Наконец в полном отчаянии:
- Неужели у него _даже бабушки_ нет?
Валюн готов был тут же, на улице, взять к нам домой старика, вымыть его, накормить, позаботиться. Почему нельзя?
Доброта была в нем безграничная, святая. Куда она потом делась? По мере того как Валюн вырастал, доброта сменялась в нем эгоизмом, эгоизм жестокостью. И все=таки я его любила. Видела в нем того же сияюще-черноглазого, безмерно доброго, который так искренне тревожился о нищем... А Митя не видел.
- Тебе, будущему врачу, - сказала я, - не мешало бы самому воспитаться. Если ты больным такие нотации будешь читать, они тебя не полюбят.
- Мне и не надо, чтобы они меня любили. Надо, чтобы лечились и выздоравливали.
- А для этого как раз нужно, чтобы больной любил своего врача. Любовался им, если хочешь.
- Во мне-то любоваться нечем. Что же, во врачи одним красавцам идти? Знаю, что некрасив, - мрачно добавил он. - В этом плане для роли врача больше подошел бы младшенький. Но ему, к сожалению, никакой вуз не светит. Пойдет в армию.
- Ничего страшного. Не он первый, не он последний.
Сказала - и соврала. Мне именно страшно было за Валюна. Какой-то неустойчивый, незащищенный...
Волосы высохли, Митя лег спать, а Валюна все нет. Поставила будильник на шесть. Легла, постаралась заснуть - не спится. Где-то он сейчас, младшенький? Прав Митя - распустила, разбаловала.
В половине первого хлопнула дверь. Вернулся. Отлегло. Слышно было, как возится в кухне, открывает холодильник, гремит посудой. Теперь можно и уснуть.
10
Еду. Перестук колес. Поезд торопится, стучит, отсчитывает километры. Их все больше между мной и родным городом.
Стояла в проходе у окна вагона. За окном несутся картины. Белый-белый, немятый снег, торчащие из него прутья. Зябнущие на ветру деревья. Станционные здания. Колодцы. Заборы, заборы...
Казалось бы, что такого привлекательного в этом пейзаже? Но его разглядывание переполняло меня каким-то беспокойством. Не тягостным, а отрадным. Каким-то, я бы сказала, страстным - да, страстным приятием жизни. Я любила эти поля, виадуки, пакгаузы, эти погруженные в снега деревеньки с курящимися трубами. "Засиделась, засиделась!" - отстукивали колеса.
И в самом деле - что я вижу? Изо дня в день одно и то же. Больница, больные, врачи, рентгеновские снимки, кардиограммы, анализы. Путь на работу, путь домой. А есть, оказывается, еще и большой мир со снегами, деревьями, с этой вот женщиной, несущей от колодца коромысло с ведрами. Есть девушки, лузгающие семечки на перронах, их кавалер с гитарой, по-городскому обтянутый джинсами (тощий зад из-под кургузой курточки). Есть черная с белым собачка, усердно тявкающая на проходящий поезд. Далеко позади оставалось желтое здание с колоннами и куполом, Нина Константиновна, Главный... Оторвалась, отрешилась, лечу... Я потому так подробно вспоминаю свои тогдашние ощущения, что без них невозможно было бы то, что произошло дальше. А что и произошло-то? Всего ничего, если по обычной человеческой мерке.
Проводница спросила: "Чай будете?" Чаю мне не хотелось. Но тут густой, глубокий, с детства знакомый голос ответил: "Ну, разумеется, будем!" Голос отца, папы.
Я обернулась, ожидая увидеть развернутые плечи, узкую голову, седые виски... Нет, это был совсем другой человек. Тоже высокий, широкоплечий, но виски темные, двумя треугольниками спускавшиеся вниз. Военный, как будто полковник (три большие звезды на погоне). Входя утром в купе, я едва заметила соседа, хотя он услужливо забросил мой чемодан наверх. Теперь он стоял передо мной весь на виду, имея непосредственное отношение ко всеобщему приятию, которое мной владело, и голосом отца пригласил выпить с ним чаю. Мне не хотелось, но я дала увлечь себя в купе.
Я разглядывала соседа. Он был не совсем обыкновенен. Глаза продолговатые, пристальные. Их чернота отливала бронзой. Что-то иконописное в них, не вяжущееся с военной формой. Полковник с глазами архангела. Когда-то видела в церкви образ архангела Михаила с точно такими глазами...
- Два чая, пожалуйста, - сказал он проводнице.
Шаткий столик подрагивал, съезжала вбок скатерка со стеклянной пепельницей. Это тоже были предметы, ими можно было любоваться, принимать в душу.
Появились два стакана чая, сахар, печенье. "Спасибо, девушка!" Он сунул ей в руку не то три рубля, не то пять. Она попыталась отсчитать сдачу, но он ее выпроводил: "Идите, милая! У нас тут с дамой приватный разговор". Та понимающе кивнула. Он вынул из "дипломата" несколько свертков со снедью. Появилась бутылка с огненно-красной жидкостью.
- Вы позволите?
- Спасибо, не пью.
- Совсем не пьете?
- Почти совсем. Только по особым случаям...
- Так будем считать нашу встречу за особый случай! Ваше здоровье!
Пригубила вино. "Нет, так не пойдет! До дна!" Выпила до дна. От вина, крепкого, сладкого, потеплело внутри. Что я делаю? Пью, да с кем-то чужим, незнакомым...
- Еще по одной?
- Не надо! - прикрыла стакан ладонью.
- Нет, надо! - отвел мою руку сильными, смуглыми пальцами. И рука как у отца, не только голос. Какое-то колдовство. Выпили.
Короче говоря, непривычная к вину, я опьянела быстро, и понесло меня, понесло... Незнакомый казался знакомым. Голос отца - оттуда, из первого детства... Белые просторы за окном по-прежнему бежали мимо, но уже посерели, принахмурились. Сизо-розовая заря прикоснулась к ним. Все это было безмерно красиво. И вдруг...