Был на редкость послушен. Съедал все, что я ему готовила. Даже за собой мыл посуду... Понимал все, улыбался. Исполнял поручения: "Принеси мою палку". Ни разу не спутал, какая чья. Только не говорил.
Нас теперь было трое: отец, мать и мальчик Вова (Володю мы скоро переделали в Вову: легче будет произносить, когда заговорит. Что заговорит, я теперь не сомневалась). Семья...
Светленький мой, с пестро-синими глазками! Только черточки около рта тревожили меня, напоминая Зину. Время от времени снился страшный сон: приезжает Зина, требует мальчика. Не отдам, мой!
С Владимиром Юрьевичем мы теперь виделись каждую неделю. Иногда вместе с Вовой, а то и одна заходила. Он теперь знал все: и про Зину, и про Марью Михайловну, и про того, безымянного, с которым Зина встретилась всего один раз. Судя по мальчику, он был блондин с голубыми глазами. Хоть бы в него пошел, не в мать!
Черточки у рта все-таки меня беспокоили.
- Владимир Юрьевич, как вы думаете, он нормален?
- Это смотря как понимать норму. Если нормальными считать таких, как все, то - ненормален. Но ведь по этой мерке и мы с вами ненормальны. И вы, и я не такие, как все, и слава богу. Я вам скажу больше: присмотритесь внимательно к любому человеку, и вы увидите, что он не такой, как все. Такие, как все, - редкое исключение. Радуйтесь, что ваш сын к этому классу не принадлежит.
Он твердо говорил "ваш сын", хотя знал, что не я его родила. Каждый раз после разговора с ним я уходила домой успокоенная. В сущности, он лечил не Вову - меня.
В этот период - этот слой моей жизни - я была, пожалуй, счастливее, чем когда-либо. Счастьем была работа - пускай урезанная, но мерцавшая проблесками успеха ("врачу, исцелися сам"). Счастьем было постепенно овладевавшее мной смирение. "Моя драгоценная персона" мало занимала меня, и ему, Глебу Евгеньевичу, это нравилось. Счастьем были трапезы втроем (слишком торжественно, но не назвать же их "еды"?) в кухне, за круглым столом, в сени матово-белого абажура с бисерной бахромой - от нее на лица ложились легонькие полоски. Счастьем было вымыть моего сына в ванне, замотать ему голову платком, накормить, уложить в постель... Главным счастьем была доброта в янтарных глазах Глеба Евгеньевича, когда он клал свою руку, широкую, теплую, на мою. Обмен теплом между двумя руками. Между двумя душами. Мальчик все еще не говорил, и это меня тревожило. Но верила, что заговорит.
И еще была тревога, но это только моя, не общая. От Валюна за все время ни слова, ни письмеца. Но у него все было "нормально" (изредка он писал Наташе, я узнавала об этом от Люси). Та стала полноправной хозяйкой в моем бывшем доме; все ее слушались - и девочки, и Наташа, и даже Митя, хотя по-прежнему был холодноват. А Люся рабски смотрела ему в рот. Как я ее понимала! Эта женская зависимость: ты любишь, а тебя не любят... Впрочем, сейчас я ощущала ее меньше.
Нет, все-таки в тогдашнем "сейчас" я была счастлива. И этого уже никто не отнимет. Бывшее счастье - как умерший близкий человек. Его нет, но оно существует.
33
Дальше и до конца - редкий пунктир. От точки до точки, от вспышки до вспышки - провал. Слова туда не укладываются. Нет их, подходящих слов. Но все-таки упорствую, пишу.
Чем дальше, тем трудней писать и тем неразборчивей почерк. Тень происходившего падает на мысль, на слово, на руку, пишущую слово.
"Неизвестно, кто из нас умрет раньше". Умер раньше он. Умер в больнице. Знал, что умирает, иначе бы не сказал того, что сказал.
Очень уменьшился за время болезни. Маленький и слабый, желтый-желтый. Все-таки я не верила, что умрет. Врачи знали, старались меня подготовить, но я не верила.
Пришла его навестить. Солнце светило в палату. Яркое солнце. Палата одноместная - таких во всей больнице только две. Крутоплечий баллон у изголовья. Капельница.
Смотрел на меня непривычным, мягким, неястребиным взглядом. И вдруг сказал мне:
- Моя любимая. Бесконечно любимая.
...Как удар. Только удар счастья.
- Я тоже вас люблю. Я рада, что мы это друг другу сказали.
- Только зачем на "вы"? Нам, как любящим супругам, давно пора перейти на "ты".
- Я постараюсь. Мне будет трудно.
- И давно ты меня любишь?
- Давно. Со времени вашей... твоей болезни.
- А я раньше. Может быть, с того разговора у фикуса.
- Знал ты, что я тебя люблю?
- Догадывался.
- Если так, почему же ты ни разу не пришел ко мне? Я так ждала.
- Догадайся.
- Неужели из-за... из-за ноги?
Кивнул.
- Вот глупый!
Не думала я, что когда-нибудь скажу ему "глупый"...
- Я счастлив.
- И я счастлива.
Дальше - разговор о каких-то пустяках. Забыла, о чем. Говорили, болтали. Даже смеялись.
Внезапно он побледнел. Начал синеть. Дыхание изменилось. Какое-то булькающее, с хрипом. Я метнулась к нему. Что делать? Нажала кнопку "экстренный вызов". Через минуту - бригада реаниматоров. Его положили на пол. Что-то с ним делали.
Я смотрела не туда, вниз, а перед собой, на экран, где зеленой змейкой мерцала осциллограмма. То вспыхивая, то опадая.
Слабее, слабее. Остановка. Опять бьется. И опять остановка. Длиннее.
Амплитуда все меньше. Замирает. Еле-еле колеблется...
И, наконец, - ровная, тонкая прямая. Ни зубцов, ни зигзагов. Все.
Врачи-реаниматоры, бледные, потные, поднялись с колен. Кто-то взял меня под руку, вывел из палаты.
- Дайте еще раз взглянуть на него.
Дали.
После этого до похорон ничего не помню. Выключилось сознание. Потом вижу: похороны - солнце - цветы, цветы... Митя держал меня под руку. С другой стороны Люся, поодаль - Наташа. Заплаканные.
Яма, гроб на веревках. Сырая земля. Мать сыра земля. Груда венков на могиле, уже закиданной. Какой-то воробышек возился в одном из венков.
Нет, но существует (как заклинание).
На другой день - звонок в дверь. Открыла. "Вам телеграмма". Расписалась, развернула, прочла: "Мама я тебя очень люблю тчк Валюн".
Стояла с телеграммой в руке. Кто-то сзади обнял мои колени. Обернулась - Вова. Он прижался ко мне, поднял глаза и отчетливо сказал:
- Мама...
Заговорил.