Еще письма: от Нины Константиновны, от Главного, от доктора Чагина. Нина Константиновна писала, как курица крыльями хлопала: кудах-тах-тах, как же так, ну можно ли быть такой неосторожной! Говорила же я вам: зимой — только без каблуков! Надеюсь, там вам хорошо, отдохнете, а тут без вас как без рук... Приедете — разберемся. Тысячи поцелуев. Главный, как всегда, был галантен. Чагин писал коротко, сухо, предлагал по возвращении свою помощь.
Для всех, включая Митю, мой перелом был «моим», не «их» переломом. Никто, видно, не представлял себе, как скверно лежать на вытяжении долгими ночами... Как долго светят в черные окна желтые фонари... И для меня все, что «там», стало уже чужим, отдаленным. Куда реальнее были четыре стены палаты, обходы, заветная раковина и «когда же, когда мне дадут костыли?». Эти подставки виделись благословением божиим...
Зина как будто немного приутихла, опасалась громко скандалить (к ней уже психиатр приходил), гневалась молча, вспыхивая, только когда появлялись Марья Михайловна с Владиком. Гирю у нее отобрали, выдавали только на урок лечебной гимнастики, да и то с опаской.
Однажды пришла к ней «косая Валька» из соседней палаты. Девица страшноватая, об одном костыле. Взгляд неприятный, волчий. Пошептавшись с Зиной, она направилась прямо ко мне и подала сложенный вчетверо тетрадный листок: «Письмо. Вам. От Зинаиды».
Развернула. Почерк — приличный, разборчивый: «Уважаемая Кира Петровна! Простите, если что не так. Я вообще очень нервная и позволяю себе лишнего, в чем и извиняюсь, что тогда на вас накричала».
Письмо — грамотное, даже со следами хорошего слога: «Ваш образ, безусловно положительный, я никогда не забуду. Вы — из тех женщин, которые украшают людям жизнь». Видно, ей что-то от меня нужно. Так и оказалось: просила денег. Будто бы попала она в неприятную, даже тяжелую перипетию (на этом слове Зина впервые ошиблась, написала «перепитию»). Взяла у одной пожилой, из десятой палаты, двадцать рублей в долг, не для себя, а для другой — «лежала у них, в десятой, девчонка щербатая, в чем душа». Пожалела ее Зина («я вообще по натуре добрая»), решила помочь. Одолжила у пожилой, отдала щербатой. Та обещала вернуть через неделю, а сама на третий день выписалась. А пожилая требует. Грозится судом. «И только вы, Кира Петровна, можете меня спасти. Получу по больничному и отдам, честное, благородное слово! Не спасете, придется мне умереть. Ваша вся переломанная Зина».
Косая Валька стояла у кровати, опираясь на костыль, по-собачьи поджав сломанную ногу:
— Ну как, дадите? Или прости-прощай надежда?
— Не понимаю! Как она могла, лежачая, взять деньги у кого-то из десятой палаты? Кому-то их передать?
— А они сами к ней притопали. Щербатая плакала-плакала, ребеночек у ней хворает, на лекарства много идет. Пожилая по Зинкиной просьбе двадцать рублей принесла и, не будь дура, расписку потребовала. А Зинка, как ненормальная, отдала щербатой без никакой расписки, на веру. А она вон какая — выписалась. На вас, Кира Петровна, только и надежда. Она вам расписку даст, за ней не пропадет. По больничному должна получить через скорое время.
— Знаете вы хоть ее фамилию?
— А нам ни к чему. Нюрка и Нюрка.
— Можно узнать через администрацию фамилию, адрес...
— Ищи ветра в поле! Нипочем не отдаст. Без расписки-то... Ну как, дадите?
Что-то во мне сопротивлялось, но я достала сумку. Косая обрадовалась. Достала из-за пазухи листок бумаги, ручку и быстро написала тем же почерком, что и Зинино письмо: «Расписка. Обязуюсь в том, что взяла у больной Киры Петровны Реутовой двадцать рублей до получки. В чем и расписываюсь. Савельева Зинаида Васильевна».
— То есть как это? Расписка ее, а подпись ваша?
— Мы с ней все равно как родные сестры. Мерси большое!
Проковыляла обратно к Зининой кровати. Та подняла вверх большой палец...
Ну и дура же я! Денег этих, разумеется, мне не видать. Но уж очень я устала от Зининой ненависти...
— Зря дали, — сказала мне ночью Дарья Ивановна. — Не отдаст. Она у меня таким же манером десять рублей выцыганила. Под расписку. Теперь ищи ветра в поле.
— Что же не предупредили?
— Струсила. Зина-то эта больно страшна. Буря, а не женщина. Гирей швырнет и убьет запросто. А если по разуму, чего мне бояться? Убьет — мне же лучше, не мучиться. Боится во мне моя глупость. Стара, а глупа, как дите малое...
Так и шли дни: то тише, то шумнее. Ничего нового не происходило. Но вот однажды пришла очень веселая Марья Михайловна с Владиком. Прямо к Зининой кровати, с торжеством:
— Дали, дали! Ты только подумай: дали!
Та не проснулась, только хрюкнула. Марья Михайловна метнулась ко мне: