Так-то оно так. Однако...
6
— Посиди со мной, дочка, — сказала мне однажды больная старуха (двусторонняя пневмония плюс эмфизема легких). — Сядь на мою коечку, побудь маленько. Тяжко мне.
На коечку не надо (негигиенично), а рядом — отчего же? Посижу.
Принесла табурет, присела.
— Нагнись ко мне, доча, — сипя, попросила больная, — хочу у тебя спросить. Больно личико у тебя светло. Глаза кари, щеки белы — самая красота. Цветут у тебя глаза.
Старухино лицо было тускло-красным. Утренняя температура — тридцать восемь, к вечеру повысится. И так уже который день. Антибиотики не помогают.
Нагнулась. Дыхание больной на щеке было ощутимо горячим.
— Ты мне скажи, дочка, как на духу: долго мне на этом свете маяться? Или пришла пора? Христом-богом молю, скажи!
— Что вы, баба Маня! Откуда у вас такие мысли? Не такая страшная ваша болезнь, чтобы от нее умирать! Лечим вас и вылечим.
«Врач должен вселять в пациента бодрость, надежду. Не допускать мыслей о возможном плохом исходе», — повторяла я про себя затверженные истины. В данном случае объективных оснований для бодрости не было. Положение бабы Мани было тяжелым, почти безнадежным. Обсуждая его на пятиминутках, мы ждали со дня на день летального исхода, даже как будто удивлялись, что старуха Быкова еще жива.
Глаза больной жидко блестели. Она вцепилась в рукав моего халата.
— Это я к чему, дочка? Это я не так, не ля-ля-ля спрашиваю, а по делу. Вещички у меня есть, не так, чтобы очень, а все-таки. Пальто, воротник — норка, позапрошлый год справила, почитай, и не носила, все жалела. Четыре простыни, два пододеяльника. Ложечка серебряная с дореволюции, ручка витая. Другое по мелочи. Вклад на сберкнижке сто десять рублей. Если скоро помру, надо бы разнарядку дать, по-старому, духовную. Родни никого, все померли, сыновья на войне пали, жены за других повыходили. Не распоряжусь — соседки растащат. Одна там очень уж оперативная. Тетя Маня, говорит, иду за хлебом, вам взять? А сама так и шнырит глазами, где что лежит. Нет, говорю, спасибо, ничего мне не надо. Помирать не боюсь, а добра своего жалко. Отказала бы все старинной подружке своей. Ровесница, а покрепче меня. Не родня, никто, а по чистой любви. Хлебом в голодуху делились. Ты уж мне скажи, дочка, не скрывай.
Сказать, что ли, мелькнуло в мыслях. Только мелькнуло, сказалось по-предписанному весело:
— Что вы, баба Маня! Поправитесь, долго еще проживете. Может быть, меня похороните. Придете меня хоронить?
— Приду, если бог приведет. Со цветами...
Назавтра, придя в больницу, я узнала от сдававшей дежурство сестры, что больная Быкова ночью умерла.
— Состояние было, в общем, стабильное. Вдруг цианоз, Чейн-Стокс, даже в интенсивку перевести не успели. Массаж сердца, дыхание изо рта в рот — все без результата.
Вот оно как.
С тяжелым сердцем пошла в ординаторскую. Там было тише и напряженней, чем обычно, и еще больше табачного дыма. Все-таки каждая смерть в отделении — для врачей тяжелая травма. А я-то чувствовала себя еще ответственней, чем остальные. Вчерашний разговор не шел из ума.
— Кира Петровна, ну что вы так переживаете? — спросил Главный. — В нашем деле излишние эмоции вредны. Берегите себя, будет больше пользы тем же больным.
Не ответив, махнула рукой и вышла.
Правды, только правды просила больная у своего врача, и в этой правде ей было отказано. Имеет же право человек приготовиться к смерти? Имеет. Когда-то умирающих больных соборовали, причащали. Готовили к переходу в иной мир. Теперь только казенная бодрость...
Правда. Правда... Нужна ли человеку такая правда? Одному нужна, другому — нет. Самые сильные духом готовы выслушать правду. Другим это только кажется, просят сказать им правду, а сами в глубине души хитрят, ждут обмана. Тянутся к надежде, пускай призрачной. Может быть. Права традиционная врачебная этика: всегда скрывать?
Нет, бывают исключения. Где-то незадолго перед тем читала «скорбный лист» болезни Пушкина, историю его последних страдальческих дней. По тем временам, при тогдашнем состоянии медицины рана была безусловно смертельной. Врачи не скрыли этого от Пушкина. Ставился вопрос: правильно ли они сделали? И давался ответ: правильно. Потому что это был Пушкин, человек исключительной силы духа.
Значит, Пушкину можно было сказать правду, а старухе Быковой — нет? Несправедливо.