Выбрать главу

- Не визжи, чорт тебя побери, будь ты проклята! И без тебя тяжело.

Самыми тихими были дети до пятилетнего возраста.

Что же казаки? Как это они обманули надежды всех, кто "в стратегическом отношении" стоял за укрепление фронта?

А казаки... кто их поймет! Одни, отстреливаясь, отступали от большевиков, шаг за шагом, покрывая трупами степь. Другие с оружием и со знаменами переходили к большевикам и сдавались:

- Товарищи, больше не можем. Тошно служить генеральским последышам против Советов. И мы ведь из безземельных. Чего там, и мы за Советы!

Все малочисленнее круги отступающих, все многочисленнее отряды переходящих.

На границе меж Ростовым и Нахичеванью предприимчивый некто давно уж построил красного цвета увеселительный дом, с обитыми бархатом ложами, сценой-коробкой, замурзанным бархатным занавесом. И вздумал он новый театр, где пели певички, вздымая из кружева юбок до самых подвязок ажурно-чулочную ножку, назвать, неизвестно зачем:

"Марсом".

Названье и стало театрику роком.

"Марс" был воинственным местом. Сперва были драки в нем со скандалистами, с пьянством, с полицией, уводившей скандальника в участок. Потом в "Марсе" засели рабочие и собирался Совет. В "Марсе" восстали в ноябрьские дни. Красный флаг взвился над "Марсом" в февральские дни при отступлении казаков и наступлении большевиков. Но отступавшим уж отступать было некуда. Их зарубали по улицам, перестреливали по углам, вытаскивали из под'ездов.

Снова зазюзюкали в воздухе, не спрашивая дороги, шальные пульки. Приказов о переселении никто не издал, но жители, как услышали трескотню пулемета, полезли крестясь в подвалы, на знакомое место.

В домах, где не успели бежать, дрожащие руки срывали погоны с шинелей гимназистиков, тех, что пели "Боже, царя храни". Матери прятали сыновей по чердакам и под юбки. Безусые гимназисты, охваченные тошнотворным страхом, дрожали. Матреша их выдаст! Давно уж она большевичка! Барыня валится в ноги Матреше:

- Матреша, голубушка, ради Христа!

- Что вы, барыня, нешто я Иуда-предатель... Пустите, чего дерганули за юбку, да ну вас, ей богу.

Но барыня обезумела, летит вниз по лестнице, закрывает засовами двери, задвигает задвижки и болты, вверх бежит, ружье вырывая у сына. Приклад зацепился - по дому разнесся звук выстрела.

- Боже мой, Боже мой, Боже мой, что я наделала! Васенька, Васенька!

Внизу стучат. Здесь стреляли. Дом оцепляют.

Тук-тук-тук...

- Не открывайте!

- Да вы с ума сошли! - вопит сосед на площадке, - из-за вас перестреляют весь дом, подожгут всех жильцов! Оттолкните ее, и конец!

Дверь взламывают, в двери врываются красноармейцы.

- Кто тут стрелял?

Обыск с этажа на этаж, с лестницы на лестницу.

- Матреша, голубчик, родная!

Матреша, плечом передернув, идет к себе в кухню и переставляет кастрюли. Но молчанье ее бесполезно.

Уже в соседней квартире N 4 красноармейцам шепнула Людмила Борисовна, старый друг гимназистовой матери, запрятавшая под прическу два бриллианта по три карата:

- Ищите не здесь, а напротив...

Красноармейцы снова врываются шарить у обезумевшей матери в спальне. За умывальником, для чего-то привставши на цыпочки, руки по швам, не дыша стоит и зажмурился гимназистик.

- Вот он, кадет! - закричал красноармеец.

- Васенька, Васенька...

Но сострадательный рок закрыл ей память и сердце прикладом ружья, предназначавшимся сыну. Она потеряла сознанье.

Бой идет на улицах в рукопашную. Пули зюзюкают, пролетая над головами. Жители, спрятавшись в задние комнаты, затыкая уши руками, держат детей меж коленками, не могут глотка проглотить от тошного страха, - кто за себя, кто за близких, кто за имущество.

Но на утро вдруг стало тихо, как после землетрясенья. В ворота спокойно вошла молочница, баба Лукерья, с ведром молока и степенно сказала жильцам, подошедшим из кухонь:

- Казаков-то выкурили. Чисто.

Вышли оторопелые люди, протирая глаза и робко заглядывая за ворота.

А там уже людно. Соборная площадь залита рабочими, красноармейцами, городской беднотой. Лица сияют, красное знамя взвилось у дверей комендантуры, перед участками, перед думой. Мальчишки-газетчики, торговки подсолнухами, подметальщики снега, трамвайные кондуктора, почтальоны и все, кто не носит ни шуб, ни жакеток, ни шляпок безбоязненно ходят по улицам, на их улице праздник, да и все улицы стали ихними!

А Куся, напрыгавшись и наметавшись по площади, красная от мороза и от возбужденья, шепчет матери на ухо прыгающими от смеха и гнева губами:

- Нет, мамочка, нет, ты подумай только! Сейчас Людмила Борисовна в рваном платочке и чьих-то мужских сапогах, будто баба, ходит по улице и изображает из себя пролетария. Я сзади иду и слышу, как она говорит: "Товарищ военный, только прочней укрепитесь и не допустите, чтоб в городе грабили"! А сама норовила сбежать на Кубань, сундуков, сундуков наготовила! Ах, она врунья!

И Куся сжимает шершавенькие кулачки.

(Продолжение следует).ал потревоженной душой выхода Ромео из-за н #_39

Мариэтта Шагинян.

ПЕРЕМЕНА.

(Продолжение).

ГЛАВА VIII.

Праздничная.

За Нахичеванью, в армянской деревне, расположился штаб Сиверса и принимал делегации. Сиверс был вежлив, просил, кто приходит, садиться и каждого слушал. С большевиками в войсках были военнопленные немцы.

Тихо и празднично в городе. Ходят, постукивая по подмерзшей февральской дорожке, патрули, перекликаются. На базарах стоит запустенье, ни мяса, ни рыбы, ни хлеба. Крестьяне попрятались и не подвозят продуктов.

То-и-дело к ревкому, на полном ходу огибая в воздухе ногу дугою, подлетают велосипедисты, прыгают на-земь и оправляют тужурку. За столиком в канцелярии девушка в шапке ушастой, с каштановым локоном за ухом и карандашом меж обрубками пальцев: двух пальцев у ней не хватает на правой руке. Но эти обрубки умеют и курок надавить, и молниеносно свернуть папироску, не просыпав табак, и пристукнуть карандашом по столу в продолжение чьей-нибудь речи.

Из заплеванной канцелярии, где наштукатуренные стоят у правой и левой стены с согнутой в коленке ногой, проступившей из складок, безносые кариатиды, - прошел товарищ Васильев к себе в кабинет. Он осунулся, потемнел, на шее намотан зеленый гарусный шарфик и не приказывает, а шепчет, - схватил ларингит, ночуя в степях под шинелькой.

Фронт вытягивает, как огонь языки, свои острые щупальцы то туда, то сюда, пробует, прядает. Там отступит, здесь вклинится слишком далеко. У пришедших с ним вместе - заботы по горло: напоить, накормить, разместить свою армию, наладить транспорт и связи. А в городе обезоружить и истребить притаившихся белых. И после затишья и праздника начались обыски, профильтровали тюрьму.

Вышел тогда из тюрьмы и на солнце взглянул Яков Львович. Было ему, словно под сердцем ворочался голубь и гулькал. Ничего не хотелось, а тумбы и камни, разбитые стекла зеркальных витрин, водосточные трубы, сосульки, подтаивавшие на решетке соборного сквера, проходившие люди - все казалось милым и собственным.

Как хозяину, думалось: вот бы тут гололедицу посыпать песочком, чтоб дети не падали, а у булочной вставить окно! И когда у себя на квартире он нашел трех красногвардейцев, ломавших комод на дрова и с красными лицами пекших на печке оладьи, на сковороду наливая из чайника постное масло, он этому не удивился. Поздоровался, снял пальто, об'яснил, что пришел из тюрьмы.

- Вы из наших, товарищ? - спросили, черпая жидкое тесто из глиняной миски и бросая на сковороду, где оно, зашипев, подрумянивалось и укреплялось пахучею пышкой:

- Так пойдите в ревком, зарегистрируйтесь. Соль у вас где?

Яков Львович снял с полки жестянку, где хранилась сероватая соль, и подал товарищам. Те очистили стол, пригласили садиться и дружно, вместе с Яковом Львовичем, ели румяные пышки из пресного теста, посыпая их солью. Потом закурили махорку.