Еще одно наше принципиальное несогласие с Марксом заключается в несогласии с позитивистской концепцией прогресса. И Маркс, и особенно марксисты, вплоть до европейских социал-демократов, верили в «исторический прогресс», в то, что повышение производительности общественного производства уничтожает основы для антагонизма в обществе. В конечном счете, должен наступить новый золотой век — общество всеобщего благоденствия, развитой социализм, великое общество, you name ir[2].
Однако переход от строя к строю не гарантирует «поступательного прогресса человечества», который неудачливо напророчили марксисты. Этот переход гарантирует только рост общественной производительности труда. Все остальное — объект истории, т. е. политики, культуры, жизни людей и их страстей. Развитие экономики от рабовладения к феодализму дало большой прогресс — вместо Калигулы и Ирода появились Тамерлан и Торквемада. Горы черепов выросли еще выше. Рост городов познакомил европейцев с бубонной чумой. Индустриальная революция дала миру Наполеона и Кромвеля, а заря социализма — Гитлера и Пол Пота. Зарю коммунистической технократической эры первыми заметили жители Хиросимы и Нагасаки в августе 1945 года.
Экономический прогресс не отменяет ни мораль, ни культуру, ни политику. Смена формаций не зависит от желания или нежелания политических деятелей или партий. Провидение не состоит ни в одной из них. Открытие Марксом законов развития общества не означает, что марксисты получили монополию на трактовку и «внедрение» этих законов. Сам Маркс был великим человеком, но не абсолютным божеством, и его теория не исчерпывает всех возможных форм реализации его открытий. «Более развитые страны не показывают менее развитым странам» «лишь картину их собственного будущего», а всего лишь дают эскиз того типа экономики, которую эти «менее развитые» страны сами построят, основываясь на собственной истории и культуре. Само представление о «более» или «менее» развитых странах, когда уровень развития и исторической состоятельности страны определяется уровнем ВВП, страдает экономическим механицизмом.
Победа социализма трактовалась марксистами как вхождение в землю обетованную, где нет ни войн, ни насилия. Но это противоречило экономическим и политическим фактам. Социализм, или, если хотите, посткапитализм, т. е. переход экономической власти от капиталистов к государственной бюрократии, неразрывно связан с милитаризацией. Выше была показана роль государственных расходов и государственных программ в стимулировании экономик, начиная еще с древнего мира. К новому времени крупнейшими государственными программами становятся программы военные. Причем однажды подсев на военный допинг, современные экономики слезть с него уже не могут. Демилитаризация, последовавшая за Первой мировой войной, в конце концов, привела к всемирному кризису и к новой милитаризации. После Второй мировой войны никакой демилитаризации уже не последовало. А после третьей «холодной» военные расходы США достигли астрономических величин.
Государственное планирование экономики требует централизации принятия решений. В советской системе это происходило в Госплане и Политбюро, в Германии — в Имперском министерстве экономики и Рейхсканцелярии, в США — в Федеральной резервной системе и Белом доме. Возникают центры планирования. В отличие от капитализма, когда воля отдельных капиталистов уравновешивается рынком и государством, национальные модели планирования антагонистичны. Чтобы планирование было эффективным, не может быть двух центров планирования. В этом смысле мировое экономическое развитие, в конечном счете, ведет к монополярности.
Великий кризис 1929 года породил не одну, а целых три отчаянно конкурировавших модели государственного планирования: германскую, советскую и американскую. Факт ожесточенного противоборства между ними только доказывает их однотипность. Не могут тотально конкурировать системы, находящиеся на разных стадиях общественного развития. Европейские феодальные империи легко расправились с рабовладельческими цивилизациями Америки и Африки. Достигнув стадии капитализма, они рискнули на захват феодальных империй Индии и Китая. Но тотальная война возможна только между равными — Рим и Карфаген, Англия и Испания, Наполеон и Веллингтон, Сталин и Гитлер, Хрущев и Кеннеди.
Сначала Гитлер убрал из геополитики старых колониальных претендентов на участие в мировой гонке — Англию и Францию, потом его разгромил Сталин с помощью Рузвельта. Потом СССР и США добили остатки колониальных держав и выстроили биполярный мир. В конце концов, одна из глобальных систем планирования оказалась явно богаче и могущественнее, и возник монополярный мир с одной сверхдержавой. Но почему мировые конфликты с появлением централизованного планирования обострились, а не затихли, как ожидали марксисты? Потому что планирование не абстрактно — оно всегда в чьих-то интересах. Советские коммунисты пришли к власти, пообещав планировать в интересах народа. Потом все свелось к планированию в интересах верхушки, озабоченной лишь своим положением в мире. В чьих интересах сегодня планирует Америка? Вопрос риторический.
Современная социальная рыночная экономика — продукт холодной войны, а не «рынка». Наличие атомного оружия предотвратило прямое военное столкновение между сверхдержавами. Тем самым сбылся еще один прогноз, но не Карла Маркса, а Альфреда Нобеля, который верил, что повышение мощности взрывчатки устрашит конфликтующие стороны и обеспечит мир. Для обеспечения мира динамита не хватило, зато хватило ракет с ядерными боеголовками. Мир оказался дороже, чем предполагал Нобель.
Из-за невозможности добиться победы военными средствами сверхдержавы конкурировали в социальной области. Причем социальные достижения более активно заимствовались западной стороной, а не восточной. Так, на Западе появилось советское ноу-хау: равноправие женщин, политкорректность, бесплатные медицина и образование, муниципальное жилье и т. д. Реальная и мнимая советская угроза использовалась Америкой для распространения своей экономической модели и расширения своего контроля над важнейшими экономическими факторами, где бы в мире они ни находились.
Централизованные экономики, созданные в 20—30-х годах, были отмобилизованы в 1939–1941 годах. Загрузка мировой военной промышленности после войны была обеспечена холодной войной и гонкой вооружений. СССР и США кормили ВПК друг друга, изобретая все новые и новые более совершенные и дорогие ракеты и самолеты, авианосцы, танки и подводные лодки. Соревнование двух сверхдержав в области вооружений напоминало соревнование авиакорпораций или домов мод. Каждое действие обязательно вызывало адекватное противодействие противника.
Популярный у коммунистов образ батальонов пролетариата имеет прямое отношение и к восточному, и к западному социализму. Война и процветание, хлеб и порох оказались неразрывно связаны между собой и в Восточном, и в Западном блоках стран.
Врастанию государства в экономику США способствовали колоссальные военные заказы 30-х годов и Второй мировой войны. В отличие от СССР Штаты избежали прямой национализации оборонной промышленности, ограничившись тесным сотрудничеством между частными компаниями и правительством в «рабочем порядке». Огромную роль сыграло осуществление Манхэттенского проекта — проекта создания атомной бомбы. Руководство проектом осуществлялось смешанной группой, состоявшей из ученых и военных. Принципы, впервые разработанные для Манхэттенского проекта, были затем использованы и в гражданской промышленности. Предприятия, созданные государством при создании атомной бомбы, были потом возмездно или безвозмездно переданы частной промышленности. Многие в России страдают «задним числом», подсчитывая «убытки государства» от приватизации обанкротившейся государственной промышленности. Хорошим утешением для них должна послужить история приватизации завода по разделению изотопов урана стоимостью в миллиарды долларов, проданного американским правительством компании «Дюпон» за 1 доллар — в буквальном смысле слова за одну условную единицу.