Выбрать главу

Я замер. Порой, если закрыть глаза и стоять очень неподвижно, можно увидеть скалы на изнанке век. Или осознать, что форма вещей совсем не похожа на то, что ты в силах постигнуть.

– Я не заходил, – сказал я. – Вы не запрещали ходить к пещере, просто велели не заходить внутрь. Я только у входа постоял.

Я редко ослушивался родителей. Когда кто-нибудь из них ловил меня на каком-либо проступке, я начинал трястись или замирал будто восковая фигура. Если отец подозревал меня в дурном, то мог заставить стоять на улице в любое время, даже под дождем. А мама обычно просто смотрела на меня и что-то неприязненно бормотала или же стучала костяшками пальцев по моей руке, словно в дверь – не больно, но в такие минуты я сгорал от стыда. И все же, когда наступало время наказания, меня всегда парализовало, точно уже мертвого. Пока отец приближался, я не шевелился и слышал лишь хлещущий по лицу ветер.

Он не нахмурился. Даже не взглянул на меня. Я наблюдал, как он еле тащится, но не от усталости. Затем посмотрел на руку, в которой в прошлый раз отец нес убитую псину, и то, что я принял за мешок мусора, оказалось волочащейся по земле горной птицей.

На холме всегда было полно этих нелетающих падальщиков. Мы называли их тошнотиками. Мясо у них жесткое и жилистое, но не самое худшее на вкус. Подстрели одного, и хватит для рагу на два-три дня. У отца не было пистолета. И я не понимал, как он поймал тошнотика – несмотря на упитанность, они пугливы и быстры. Но как бы отец ни убил птицу, я знал: это не для еды. Я хотел рыдать, но не шелохнулся.

Отец держал тошнотика за шею, под которой болталось коричневое тело размером с крупного младенца. Вытянутая голова была свернута набок, и с каждым шагом отца мерзкий изогнутый клюв с легким щелчком открывался и закрывался. Широко расставленные лапы птицы волочились по земле и подскакивали на камнях, будто безуспешно пытались зацепиться за них когтями.

Отец прошел мимо, бросив на меня короткий взгляд, будто на пенек, или сломанную машину, или еще что-то имеющее значение лишь потому, что стоит на пути и его нужно обойти. Так и отец обошел меня.

Я знал, что он тащит мертвую птицу в мусорную яму. И выбросит ее так, чтобы она описала в воздухе дугу, как до́лжно, и упала вниз. Я знал, что в тот день отец кормил только темноту.

* * *

Мальчик заполз в чердачный угол к своим рисункам и добавил еще один меж обойных стеблей – ящерицу в бутылке. На следующий день он вернулся и нарисовал рядом кошку в другой бутылке и лису в третьей. Мальчик нарисовал рыбу в бутылке, ворона в бутылке, горного льва в большой бутылке. Горных львов он никогда не видел, но порой слышал их и знал, что должен их бояться. Он воображал, что за стеклом сокрыт глубокий гортанный рык, и эта мысль завораживала. Мальчик дорисовал плотные пробки в горлышках бутылок.

Он мельчил, дабы сохранить рисунки в тайне, и вдруг понял, что невольно словно выстроил свои бутылки рядком в некоем странном шкафу. Тогда он создал под ними полку, и когда дневной свет добрался до изображения, отбросив на него тень руки мальчика, он уже добавил вокруг линии дома, в котором стоял шкаф с бутылками, а потом нарисовал другие дома с обеих сторон. Он мог бы заполнить всю комнату, покрыть все стены кривыми улиц, а затем поместить на них мужчин, женщин и детей – теми же штрихами, что и весь город: маленькие женщины носили бы маски, и кое-кто был бы приплющен, словно жил под водой. Кто-нибудь из них стал бы хранителем бутылок.

Но мальчик хотел оставить рисунки в тайне, потому держал город и перечень всех его жителей лишь в своей голове.

Я выглянул на улицу. Копавшаяся в саду мама как раз наклонилась, чтобы извлечь ненужные корни, и попала в поле зрения. Ветер растрепал ее одежду и выдернул из кармана клочки бумаги. Мама смяла что-то в кулаке, опустила в раскопанную ямку и очень тщательно и осторожно присыпала землей.

Мне нравилось сидеть, втиснувшись в маленькую оконную нишу, но вскоре я должен был стать для этого слишком большим. Я поджимал колени, упирался в стену согнутой спиной и опускал голову, сворачиваясь калачиком на подоконнике, и дом словно держал меня на руках, как ребенка. И я сидел на этом выступе, потому что все еще мог.

Оттуда я смотрел вдаль и вниз, через сад и по склону нашего холма с его колдобинами и пригорками до самой линии деревьев. И неба. Иногда люди называли его холмом, иногда горой. Он беспрестанно менялся. Разрастались ветви, деревья на ветру перекручивались друг с другом. Даже камни сдвигались.

В тот раз я привстал, ибо увидел какую-то новую зелень: некие грубые очертания растения, не иголки, не волокнистые листья, но сгруппированные шипы и узловатую кожу. Неуместное среди серой и пыльной знакомой мне растительности, оно покачивалось и пробивало себе путь вверх по склону на краю моего зрения, будто нарочно красуясь на фоне неба цвета скал. Быстро мелькнувшее явление.