Через много лет я рассказывала Сергею Сергеевичу (в Риме, помнится), что мое юное отношение к нему точно выражали строки Пастернака о Скрябине:
Шаги приближаются. Скрябин.
О куда мне бежать от шагов моего божества!
Сергей Сергеевич не без удовольствия усмехнулся и сказал: «Ох, Борис Леонидович!» (всегда он, дескать, превеличивает, всегда поверх барьеров).
Потом и он «вспомнил» меня на лекциях 20 лет назад: «Ведь Вы сидели там‑то?» — как ни странно, это было точно, там‑то. «Я помню Ваш взгляд, он мне помогал». Никто теперь не выяснит, я ему помогала или какая‑то другая студентка с запоминающимся взглядом (тогда было много людей с необыденными глазами: теперь их почти не видно). Но как Бог щедр! С этим «моим божеством», пространственного соседства с которым я не могла бы вообразить тогда, мы уже почти просто встречались последние 10 лет и я слышала, как он читает мои стихи наизусть.
— Я их читаю лучше, чем Вы, — говорил он. — Вы прячете в чтении самые красивые места, а я даю их услышать.
Правда, так оно и было.
Тем не менее, и в те баснословные года, как Борис Леонидович не бежал от Скрябина, а, напротив, послал ему свою музыку, так и я отправила Сергею Сергеевичу по почте несколько тогдашних стихов. Можно было бы воспользоваться посредничеством общих знакомых, но мне хотелось так. Никому ни до, ни после этого я первой своих сочинений не предлагала.
Ответ пришел очень скоро и был простой учтивостью. Весь его смысл был в том, что Сергей Сергеевич не знает, «как ко мне обращаться и как называть меня», поскольку я не указала своего отчества. А обращаться ко мне: «Дорогая Ольга!» слишком грубо на языке стихов — и не помню что слишком, кажется, слишком бесцеремонно на языке людей. Было там сказано: «потому что Вы — это стихи», но это было не более, чем ритуальная фраза. Стихи его не тронули. Тем не менее, письмо пришло, и было написано от руки — не просто хорошим, а каким‑то радостным почерком. Старинным? Все хорошее мы тогда называли старинным: принадлежащим тем временам, когда у человека еще не был перебит хребет. Когда он кланялся знакомой даме, приподняв шляпу, и спрашивал при встрече о здоровье домашних.
Я вынула письмо из почтового ящика, когда мы поднимались на мой шестой этаж с Веничкой Ерофеевым и его спутниками — выпить, естественно. Ах, да, я забыла: не Толстой, не Платон, не Флоренский — Веничка в это время был для меня Учителем Жизни, и его лозунг «все должно идти медленно и неправильно» или, переводя на другой язык, «мы будем гибнуть откровенно» я считала единственно честной программой на будущее в окружающих нас обстоятельствах. Будем плевать снизу на общественную лестницу, на каждую ее ступеньку отдельно. Веничка был несопоставимо умнее — и даже ученее — меня. Он тоже чтил Аверинцева чрезвычайно и говорил, что Аверинцев — единственный умный человек в России, «за некоторыми вычетами».
— Какими?
— Девушки в него не влюбятся!
отвечал Веня и был неправ. И девушки влюблялись — но, конечно, те, с необыденным взглядом, которых Веня за девушек не держал. Итак, мы сидели за столом на кухне, открывая портвейн и шутя — главное дело в этой компании было шутить до упаду (как‑то я сказала, что этот наш смех — как будто русалка щекочет и защекочет насмерть — Веня на миг посерьезнел), и я раскрыла конверт.
Каково было действие этих несодержательных, вынужденных вежливостью строк воспитанного человека? Подняв глаза от очень белого листка со стройными черными буквами (синие чернила были привычнее, а я в то время любила фиолетовые, как в школе), я увидела — слово «показалось» здесь не подходит — я увидела, что стол с моими собутыльниками физически отодвигается, как будто остается на берегу, а я отплываю от этого берега. Медленно. Но расстояние уже растет.
И в самом деле: на этом берегу я никогда больше не бывала, при том что и встречи и попойки еще продолжались, но На устах забытый стих Недочитанный затих,
Дух далече отлетает.
Меня окликнула — в десяти строчках этого церемонного письма ни о чем — совсем другая, бодрая, разумная жизнь. Здесь, на берегу пропаданья делать мне больше было нечего. Может быть, Аверинцев просто ненароком спас меня, кто знает[130].
130
Православные люди, которых теперь много, а в те времена среди моих ровесников почти не было, должны удивиться, каким образом такую науку жизни можно было совмещать с хождением в церковь. Люди, пережившие обращение, несомненно должны были оставлять такого рода науки пропаданья в прошлом. Но я обращения не переживала, и считала такого рода антиобщественное настроение религиозно оправданным. Неоправданной в этом отношении была для меня благополучная жизнь советского конформиста.