Выбрать главу

6) Думается мне, что из II тома Лета Господня лучше было бы дать им «Говенье». Психология русского говеющего ребенка так чудесно, так наивно, так подлинно дана, столько там не внешнего, не случайного, а субстанционально-внутреннего, что душа озаряется счастьем.

7) Теперь главное. Мы заканчиваем чтение глав XI–XXV Лета Господня том II. И вот, что непременно надо сказать Вам.

Обе части Лета Господня написаны различными актами и поэтому представляют из себя два отдельные произведения, требующие различных заглавий. Первая часть есть художественное созерцание религиозного бытия России, скрытого за повседневным бытием. Вторая часть есть излияние сыновнего сердца, взволнованного и потрясенного любовью к отцу в его жизни и в его смерти. Первая часть: есть эпос России. Вторая часть: есть автобиографическая лирика. Первая часть объективна. Вторая субъективна. Первая часть изображает и незаметно заражает читателя чувством. Вторая часть — чувствует сама и потому несколько перегружает читателя и эмоционально «деспотирует» над ним. Это выражается, напр<имер>, в том, что строгий, объективно-художественно-сдержанный термин «отец» заменен интимным, детским и для читательского сердца не-адэкватным термином «папашенька». Когда Горкин или Ванятка говорят «папашенька», это художественно верно. Но когда это идет от авторского лица, то это художественно чрезмерно. Благоговейно-интимный восторг, заключенный в этом слове, не может быть ежеминутно требуем от читателя. Сергей Иванович читателю не «папашенька», а отец. Читатель эмоционально не поспевает за этим словом, он отстает, напрягается, чувствует, что от него требуют чрезмерного, и начинает... холодеть. В «Богомолье» и в «Лете Господнем» «отец» восхищал своею ненарочитою прелестью — русскостью, широтою, добротою, несентиментальною сердечностью, темпераментом, даровитостью. А «папашенька» всему этому мешает. Восхищающее не должно подаваться с нарочитою настойчивостью. Когда читатель чувствует, что его берут за шиворот «восхищайся немедленно», то он начинает протестовать. Агиография нарушает этот закон художественности.

Вот я договорился до лично-главного.

Натура большого страстного чувства, эмоциональные буреломы — должны откачивать избытки чувства в свою домашность, чтобы эмоция не затопляла и не перенасыщала образную ткань их произведения. Иначе опасность: культура образа — его скульптурность, зрелость, шлифовка, убедительность — пострадает. Артист в Сусанине будет плакать, а зритель-слушатель почувствует себя «отстающим». Смерть «папашеньки» описана не столько образно, сколько эмоционально; эта эмоциональность столь велика, что я по утрам, просыпаясь, соображаю, что такое стряслось со мною?! «Ах, да: вчера Захарьин отказался меня оперировать, а сегодня будет предсмертное мое соборование»… И если таковы последствия эмоционально-художественные для меня (при образно-объективированном акте их не было — умирает все-таки князь Андрей, а не я; старец Зосима, а не я; Базаров, а не я; Данила Степаныч, а не я), — то для Вас они должны быть еще глубже, острее и опаснее.

Сие говорю применительно к таинственному, но для всех творческих людей неизбежному отождествлению.

Вообще судьба каждого из нас в отождествлении с отцом как представителем всего ряда предков и воплощением родового инстинкта. Неудачное отождествление может человеку испортить всю жизнь.

В частности этот здоровый и органический процесс был у Вас болезненно прерван (не испорчен, не нарушен) кончиною отца. Это была глубокая детская «травма», которую Вы творчески отвели и обошли в Истории Любовной, в Богомолье и в Лете I. Шмелев-художник естественно должен был вернуться к этой ране Шмелева-ребенка; и действительно — вернулся.

И вот начался процесс художественного отождествления с заболевающим и умирающим отцом. И притом не столько в порядке первоначального изображающего акта, (I часть Лета), сколько в порядке эмоционального перенасыщения, более субъективирующего, чем объективирующего акта. Опасность в том, что инстинкт человека Шмелева вовлечется в процесс заболевания и умирания через посредство художественного отождествления Шмелева-художника. Я невольно спрашиваю себя: головные боли семи месяцев не суть ли последствие этого эмоционально-безмерного отождествления? Не есть ли это задержанный в реальность и в длительность инстинкта — акт художника? Не воспроизводит ли он заболевание «папашеньки»? Не соумирает ли со отцом? Расплата мукою за творчество. Реализация детской травмы: «Папашенька, не умирай, я за тебя умру, я с тобой вместе умру».