единственное из всего. И еще — мне надобны мощные духовные толчки, «заряды», — для души. И еще надо: «для вдохновения», для учебы. Я дважды здесь говорил о П<ушкине>. Написал для Польск<их> к<азако>в, для Варшавы [253] и др. др. — Эти дни болел, две недели. О, что это — болеть, одному, в б<ольшой> квартире, — «у себя на руках!». Болел — и д<олжен> был себя кормить, убирать, держать порядок, ставить себе на спину (!) горчичники, согреваться, менять белье ночью, теплить лампадки — и знать, что ты теперь один, и до конца — один. 21-го янв<аря> явилась Оля во сне, днем, приникла, смотрела в глаза мне и грозно сказала: «монахини мне сказали, что для тебя определяется оч<ень> трудное, тяжелое», (в см<ысле> дурного и м<ожет> б<ыть> страшного, — так я, я понимаю). Я сказал ей: (не зная, что ее нет, а будто в жизни): «зачем, ну, зачем ты мне это сказала? теперь я буду думать, мучиться...» Она молчит и смотрит. Я говорю: «мне так тяжело и лучше бы умереть...» Она говорит (так, бывало, говорила и в жизни) — «да, правда... лучше...» Я заболел 23 февр<аля> — и проболел до 7 марта. Навещали друзья, почти кажд<ый> день заходил доктор Серов, друг мой, боялся воспаления легк<их>, — выправился я. Для чего? — И вот, во время болезни получил приглашения. 1-ое — Нац<иональной> организации (Цурикова) из Праги. Они не удовлетворены «официал<ьным> чествов<анием> П<ушки>на», — вызыв<ают> меня. Я — отклонил. Не хочется давать повод для обострения раскола, да еще на Пушкине. 2-ое — монахи из Прикарп<атской> Руси («Прав<ославная> Русь») — зовут гостить. 3-ье — К<омите>т Дня Русской Культ<уры> из Праги — сказать о П<ушкине> в Д<ень> Р<усской> К<ультуры> (под его знаком будет), я долго колебался. Сегодня решил — да. Буду говор<ить> о рус<ской> культ<уре>, ее основе, о культ<уре> вообще, о провале культуры ныне, — о встрече с Пушкиным ныне — «заветной встрече», м<ожет> б<ыть> предуказанной! (Вот оно — явление «чрезвыч<айное>, про-роческое»!) [254] О — Татьяне, о — няне... о России. О — «куда ты скач<ешь>, горд<ый> конь, и где опуст<ишь> ты копыта?» [255] Т. е. я хотел бы напоследок сказать о мно-гом... Надо собрать душу. М<ожет> б<ыть> я ничего не сумею сказать. Но я хочу ск<азать>, надо сказать. Вглядываюсь в П<ушкина>. Он вовсе не такой ясный, как говорили многие. Он — сложный. Но он — сущность наша. Но... не могу установить, — что это — и в чем, главное, у него: «и милость к падшим призывал»? [256] Ведь тут ключ к сущности нашей культуры: милосердие, сострадание к человеку, к душе человека, — ведь это в гл<авном> русле нашей духовности и душевности, это основа нашей культуры, святая свят<ых>, от истоков, от Слова Божия. Это, несомн<енно>, у П<ушкина> есть, но я не могу нащупать. Есть в Медн<ом> Вс<аднике>… — вижу. Но где еще? Боюсь, что я не осилю. И так мне важно внять Ваше о П<ушкине>. От Вас я могу зажечься, мне нужна и Ваша установка, как сверка и как — толчок-учеба. Благословите! Я хотел здесь прочесть, с В<ашего> разреш<ения>, Ваше слово — в пользу хотя бы бедных или инв<алидов>. Я писал Вам, — Вы не ответили. Я понял — не хотите. Оставим это. Меня начин<ает> тревожить: здоровы ли Вы и Нат<алия> Ник<олаевна>? На этот вопр<ос> Вы не можете не ответить, если чувств<уете>, как я Вас обоих чту и кто Вы для меня. Порой думается мне: Вас держит от меня мое горе: Вы его слышите и Вы знаете, как бессилен человек, самый любящий — облегчить. И Вы — немеете, смущены. Не бойтесь, я все это понимаю. Мне Ваше одно слово — уже свет, уже ласка, уже — отклик — я здесь. У меня никого, я один, почти. Есть душа одна, Зеелер, хмурый с виду, но горячий внутри, любящий. Он — навещает, приходит таким добрым, «закрытым» медведем, бурчит, молчит, и молчанием — утишает. Этого — не сказать. Я был бы счастлив такого дать в дальнейшем, м<ожет> б<ыть> во 2-ой ч<асти> «Путей», кот<орые> я, д<олжно> б<ыть> не напишу. Но... сколько иногда разворачивается во мне — для этого романа, странного, неясного, но как бы внушенного мне. Я знаю, я увидел, во время писания 1-ой ч<асти> — да, это так. Я должен был его начать, не зная, зачем. Судьбы книги — не знаю. О ней только П<ильс>кий в «Сег<одня>» писал. «Возр<ождение>» молчит. «П<оследние> Н<овости>» — тоже. Понятно. Но я не мог не написать его. М<ожет> б<ыть> все неудачно, ненужно нам. Хотя... Как сильно его читают, знаю — какие отклики. Но это — м<ожет> б<ыть> — для особенных душ. А я в смуте и не знаю: верю ли сам в то, что написалось. Двое во мне: и вот, кто, какой во мне писал — этот — верит, в полусне верит, чем-то глубоко внутри — верит. А другой — внешний, при свете дня обычный... — мечется и сомневается — да не обман ли, не самообман ли? А как бы хотелось развернуть дальше! Оля все говорила, за неск<олько> дней до кончины: милый, пиши скорей... мне так хоч<ется> знать, что — дальше... И мне хочется. И вот почему я эту книгу связал с ней, отдал — ей. Она ее носила в сердце, я ей читал все спут<анные> перв<ые> строчки... Я духовно жил ею, когда писал. А дальше... какие испытания, как она ведет В<иктора> А<лексеевича>, какие люди, старцы, неверы, циники... — жизнь России помещичьей, уездной, деревни, народ у стен монастыря, свет и тьма, зимы, весны, лета, осени... Дали дней — и — проблески судеб грядущих... Я чувствую иногда, что тут м<ожно> б<удет> нащупать жизнь нашу, верные искания и искушения... и уловить Небо, Господнее вождение нас... На это не хватит ни сил, ни времени. Да, дней не хватит. И не могу начать, столько неоконченного другого. Меня загрузили письма, лежат, а воли нет. И потом — я же сам все делаю, до полов, до пищи, до — всего. Я не хочу никак<их> услуг, это — кощунство, Олю мою никто не может, не смеет заместить здесь, даже в пустом. Это мне — испытание, дабы оценить, кем и как была для меня она, всю жизнь.
вернуться
Видимо, имеется в виду публикация «Речь И. С. Шмелева 11 февраля 1937 г.» (Пушкинские торжества в Париже) // Русское слово. — Варшава, 1937. — № 42. — 22 февр.
вернуться
Из Пушкинской речи Ф. М. Достоевского.
вернуться
А С. Пушкин «Медный всадник» (1833).
вернуться
А. С. Пушкин «Я памятник себе воздвиг нерукотворный» (1836).