Радует меня так же очень все что ты пишешь об Але. Прошу тебя об одном — не давай ей идти по линии наименьшего сопротивления, т. е. удовлетворяясь малым и легким (переводами, например), упускать главный сектор ее работы (иллюстрация, детская литература и т. п.). К советам она относится упрямо, т<ак> что ты уж сама придумай способ воздействия.
М<ожет> быть в Москве ее внутреннее самочувствие так видоизменилось, что мои страхи и напрасны. Пишу на всякий случай.
М<ежду> пр<очим> от нее уже довольно давно не имею писем (на последнее письмо она не ответила) — поторопи ее.
Моя жизнь идет по-старому. Писать тебе о ней довольно трудно, если не невозможно. Ведь ты совсем не представляешь себе здешней обстановки. Во всяком случае работы оч<ень> много и частью она оч<ень> интересна. Строю неопределенные планы на лето. Совсем не знаю, что будет летом.
У нас зимние холода. Ветер от вас. Nort-Nort-Ost. Но то что для нас холод — для вас весна.
Узнала ли ты у Веры о Маминой могиле? Есть ли бумаги и у кого? Я целый год без ответа об этом запрашиваю. Без этих бумаг мне трудно поставить памятник.
Пишу, как всегда, в кафе — во время беготни. Поэтому мои письма такие короткие.
Обнимаю тебя, моя Лиленька, крепко тебя и Алю
Твой С.
16 — VI — <1938 г.>
<Из Одессы в Москву>
Дорогая моя Лиленька,
Не писал тебе все это время, п<отому> что думал, что ты и Зина уже на даче. Запрашивал о вашем адресе (к<оторо>го до сих пор не получил), и вот — письмо от Али: вы еще не переехали и все собираетесь.
Первые дни здесь мне было трудно. Вероятно — реакция на дорогу — душную и жаркую до ужаса. Если бы не сопровождающая меня сестра — я бы выскочил на 2-ой остановке. Было мне худо дней шесть подряд, а потому мне все казалось не таким, каким нужно. Было два серьезных припадка по два часа каждый, с похолоданием рук и ног, со спазмами и страхом и пр. прелестями. Пишу теперь об этом спокойно, потому что все это уже в прошлом и мне гораздо, гораздо лучше. Врачи настроены оч<ень> оптимистично и лечат меня вовсю. Через день я принимаю теплые морские и хвойные ванны, а в промежутках, т. е. тоже через день, мне электрофицируют сердце. Кроме того мне массируют область сердца ментоловым спиртом. Кроме того обтирают одеколоном с головы до ног, т<ак> что я благоухаю, как пармская фиалка.
Кормят великолепно. Предельно внимательны. Сплю на открытом воздухе. И вот уже два дня, как начал совершать сравнительно большие прогулки. По словам врачей и проф<ессора> Гросмана (здешнее сердечное светило) — морской воздух мне чрезвычайно полезен.
О щитовидной железе я тебе уже писал. А главное: впервые я почувствовал признаки настоящего выздоровления, особую радость выздоравливающего.
Живу я уединенно и тихо. На море (к<отор>ое в 3-х минутах от меня) хожу в сопровождении моего оч<ень> милого сожителя и сижу там в тени часа по два.
Эта записочка — специально для тебя, ибо чисто сердечная. Обнимаю тебя, мой сердечный близнец, и Зину.
Погода стоит прохладная вот уже 3 дня и это тоже оч<ень> приятно. Ветер с моря — влажный. А когда я приехал я даже на мое любимое море смотрел с холодным равнодушием.
21 VII <19>25
<В Москву>
Дорогая Лиленька,
— Пишу тебе карандашом, п<отому> что здесь, в санатории почти все время лежу.[209] Не подумай, что я умирающий, к<отор>ый не встает с постели от слабости. Со мной ничего страшного не произошло, с легкими у меня дела обстоят прекрасно — я просто переутомился до предела и врачи отправили меня на полтора месяца на отдых. Т<ак> что не волнуйся и не хорони меня до времени.
С начала войны не имел ни разу возможности так отдыхать, как отдыхаю сейчас. Круглыми днями лежу в сосновом лесу на кушетке, ем пять раз в день, пичкаюсь железом, мышьяком и пр<очим>. За первую же неделю прибавил два кило.
Марина с Алей и мальчиком остались во Вшенорах. Если бы ты видела этого мальчика, Лиленька! Милый, тихий, ласковый, с большими синими глазами. Говорить еще, конечно, не умеет (l1/2 м<есяца>), но уже звонко смеется. Почти никогда не плачет. Когда с ним говорят — приветливо улыбается. А главное прекрасно выглядит (тьфу, тьфу, тьфу не сглазить!)! Круглый, розовый, с прекрасными детскими чертами. Не подумай, что я пристрастен — он общий любимец. Его задаривают со всех сторон.
М<арина> дрожит над ним, ни на минуту от него не отходит, но он не избаловывается, как это обычно бывает с другими.
Аля — девочка с золотым сердцем. Она самоотверженно привязана к М<арине> и ко мне. Готова ото всего отказаться, от самых дорогих ей вещей, чтобы доставить нам радость, подарить что-нибудь. Прекрасно пишет (совсем необычайно), я бы сказал, что это ее призвание, если бы ее больше тянуло к тетради. Страстно любит читать. Книги проглатывает и запоминает до мелочей. Рисует так, что знакомые и друзья только рты разевают, открывая ее альбомы. Но здесь то же что и в писании. Страстной воли, страстного тяготения к карандашу нет. Вообще в ней с некоторых пор (с самого приезда из России) — полное отсутствие воли, даже самой раздетской. Если ей нужно выучить несколько французских слов, то она может просидеть с ними с самого утра до вечера. Она рассеивается от малейшего пустяка и волевым образом сосредоточиться не умеет. Внимание ее пассивно. От книги она не будет отрываться целыми днями, но именно потому, что книга ее берет, а не она книгу. Какое-то медиумическое состояние. Это отразилось и на ее внешности.
209
Адрес санатория указан на открытке от 19 июля 1925: «Чехия, pp. Cirkovice и Uhliřskych Janovic. — Sanatorium».