Она очень полна и это портит ее. Но ей трудно живется. Она много помогает по хозяйству, убирает комнаты, ходит в лавочку, чистит картофель и зелень, моет посуду, нянчит мальчика и т. д., и т. д. Тяжесть быта навалилась на нее в том возрасте, когда нужно бы ребенка освобождать от него.
— Марина очень занята мальчиком, варкой ему и нам пищи, тысячами забот, к<отор>ые разбивают и мельчат время и не дают ей длительного досуга для ее работы. Но она все же ухитряется между примусом и ванной, картофелем и пеленками найти минуты для своей тетради. Она много пишет. Недавно напечатана ее прекрасная сказка «Мóлодец»,[210] — одна из лучших ее вещей. Другие идут в журналах.[211]
«Что написать о себе? Весною я кончил университет, давший мне очень мало. Моя специальность — Христианское средневек<овое> искусство. Тема моего докторского сочинения: „Иконография Рождества Христова на Востоке“, т. е. Византия, Сирия, Египет, Сербия, Армения и пр<очее>».[212]
Кончаю работу, но без всякого увлечения. Я не родился человеком науки.
Пишу понемногу — печатаюсь.[213] Но мешал университет (!!!) и неналаженность жизни. Когда я был в Константинополе, без копейки в кармане, питаясь чем попало и живя вместе с какими-то проходимцами — я чувствовал себя свободнее, острее и радостнее воспринимающим жизнь, чем теперь, когда я не голодаю и нахожусь в «культурной обстановке». Мне приходилось и приходится заниматься десятками дел и предметов, к<отор>ые ничем кроме обузой для меня не являются. Потом у меня нет своего угла, а следовательно и своего времени. Я живу в кухне, в к<отор>ой всегда толкотня, варка или трапеза, или гости. Отдельная комната одно из необходимейших условий работы. Знаю, что смешно писать о таких «пустяках» в Россию, где, верно, мое житье сочли бы за сверхсчастливое по части быта. Но тяжесть быта в России восполняется самой Россией.
Хотелось бы тебе послать то, что напечатано, да не дойдет.
Твою работу в театре приветствую,[214] ибо Вахтанг<овская> студия, поскольку могу судить, м<ожет> б<ыть> интереснейшее, что есть в Москве. Вещь, над к<отор>ой ты работаешь, не знаю. Здесь достать не успел, но достану.
От театра я отошел далеко и — не так от театра, как от актерства. (Хотя этой зимой и участвовал в спектакле Коваленской[215] в роли Бориса[216]).
Театр, что бы над ним ни делали режиссеры, актеры и художники, по моему глубокому убеждению умирает. Театр — самое народное и самое органическое и следоват<ельно> самое конкретное из искусств. Нельзя говорить вообще о театре, можно говорить лишь о данном театре: античном, средневек<овом> испанском, comedie dell arte, английском и т. д.
Был ли русский театр? Был. Но единственная вещь русского театра, мне известная — «Царь Максимилиан».[217] Вещь поразительная, дающая ключ к очень многому в русском творчестве вообще. Но <о> «Максимилиане» в другой раз, а сейчас о театре. Русского театра сейчас нет, хотя и есть в изобилии талантливые, м<ожет> б<ыть> и гениальные актеры, режиссеры, художники. Есть русский актер, русский режиссер, русский художник, русский зритель, но слагаемое этих четырех элементов не есть русский театр. Театр из народного с Петра Вел<икого> стал обращаться в театр учреждение. Театр учреждение обратился в преподнесенье литературы через актера. Современный же русский «театр-учреждение» с его стремлением освободиться от литературы и сделаться самоценным — м<ожет> б<ыть> очень интересен для теоретика, для гурмана, еще не знаю для кого, но не для той среды, к<отор>ая должна породить театр и им жить. Народ безмолвствует. Не он творец этого театра, не он его зритель.
Здесь, в Европе — театр заменен зрелищем: сотни тысяч стекаются на бокс, футбол, гонки, скачки, и пр<очее> и пр<очее >. Сюда отдается тот избыток народной энергии, к<отор>ый раньше шел на театро-творчество и на театро-зрительство. То же что было в древней Византии (и в Риме) трагедия и комедия заменились цирком и ристалищем. Могут еще ставиться гениальн<ые> спектакли, но театр умер, ибо единственный творец театра (не спектакля) — народ — от него отвернулся и занялся другим (и кинематографом в том числе).
211
В 1924–1925 гг. напечатаны очерки Цветаевой: «Вольный проезд», «Бальмонту», «Герой труда», «Отрывки из книги „Земные Приметы“», «Мои службы» и поэма «Крысолов».
212
В Карловом университете С. Я. Эфрон занимался в семинаре археолога и историка искусства, академика Никодима Павловича Кондакова (1844–1925). В ж. «Студенческие годы» (Прага, 1924, № 5(16), сентябрь-октябрь) опубликован очерк к 80-летию Н. П. Кондакова и его фотография в кругу своих слушателей, в верхнем ряду стоит С. Я. Эфрон. Здесь же, за подписью «Вольнослушатель», помещено подробное изложение курса Кондакова в Карловом университете (5 семестров), посвященного формированию европейской культуры.
213
С. Я. Эфрон сотрудничал в пражских журналах «Студенческие годы» и «Своими путями», в последнем из них в 1925 г. напечатаны его статьи: «Церковные люди и современность» (№ 3/4), «О путях к России» (№ 6/7), «Эмиграция» (№ 8/9); статья «О добровольчестве» опубликована в парижском журнале «Современные записки» (1924, кн. 21).
215
Нина Григорьевна Коваленская (1888–1993) — актриса Александринского театра; после Гражданской войны эмигрировала, в 1923 г. организовала в Праге драматическую студию; после Второй мировой войны переселилась в США.
216
Об этом выступлении С. Я. Эфрона сохранилось свидетельство Цветаевой в письме к A. B. Черновой: «25 апреля 1925 г. <…> Да! Самое главное: 20-го, на 2-й — день Пасхи, было Сережино выступление в „Грозе“. Играл очень хорошо: благородно, мягко — себя. Роль безнадежная (герой — слюня и макарона!), а он сделал ее обаятельной. За одно место я трепетала: „…загнан, забит, да еще сдуру влюбиться вздумал“… и вот, каждый раз, без промаху: „загнан, забит, да еще в дуру влюбиться вздумал!“ Это в Катерину-то! В Коваленскую-то! (prima Алекс<андринского> театра, очень даровитая). И вот — подходит место. Трепещу. Наконец, роковое: „Загнан, забит, да еще…“ (пауза)… Пауза, ясно, для того, чтобы проглотить дуру. Зал не знал, знали Аля и я. И Коваленская (!)»
217
Имеется в виду народная драма XVIII в. «О царе Максимилиане и его непокорном сыне Адольфе». Не далее, как в декабре 1924 г., С. Я. Эфрон увлеченно занимался этим произведением, о чем Цветаева писала O. E. Колбасиной-Черновой: «Вшеноры, 27 декабря 1924 г. <…> С<ережа> с Исцеленовым (и Брэй’ем, Вы его не знаете — англичанин режиссер — блестящ) затеяли студию. Ставят „Царя Максимилиана“ (народное, по Ремизову). Сережа играет царского сына, „Адольфу“ — нечто вроде Св<ятого> Георгия. Что выйдет — не знаю. Дело в хороших руках, есть актеры — но будут ли деньги? Пока у них небольшое помещение, репетиции идут. С<ережа> очень увлечен».