После Москвы нас, кажется, переведут на юго-западный фронт — Верин поезд уже переведен туда.
Меня страшно тянет на войну солдатом или офицером и был момент, когда я чуть было не ушел и ушел бы, если бы не был пропущен на два дня срок для поступления в военную школу. Невыносимо неловко мне от моего мизерного братства — но на моем пути столько неразрешимых трудностей.
Я знаю прекрасно, что буду бесстрашным офицером, что не буду совсем бояться смерти. Убийство на войне меня сейчас совсем не пугает, несмотря на то, что вижу ежедневно и умирающих и раненых. А если не пугает, то оставаться в бездействии невозможно. Не ушел я пока по двум причинам — первая, страх за Марину, а вторая — это моменты страшной усталости, которые у меня бывают, и тогда хочется такого покоя, так ничего, ничего не нужно, что и война-то уходит на десятый план.
Здесь, в такой близости от войны, все иначе думается, иначе переживается, чем в Москве — мне бы очень хотелось именно теперь с тобой поговорить и рассказать тебе многое.
Солдаты, которых я вижу, трогательны и прекрасны. Вспоминаю, что ты говорила об ухаживании за солдатами — о том, что у тебя к ним нет никакого чувства, что они тебе чужие и т<ому> п<одобное>. Как бы здесь у тебя бы все перевернулось и эти слова показались бы полной нелепостью.
Меня здесь не покидает одно чувство: я слишком мало даю им, потому что не на своем месте. Какая-нибудь простая «неинтеллигентная» сестрития дает солдату в сто раз больше. Я говорю не об уходе, а о тепле и любви. Всех бы братьев, на месте начальства, я забрал бы в солдаты, как дармоедов. Ах, это все на месте видеть нужно! Довольно о войне.
— Ася очень трогательный, хороший и значительный человек — мы с ней большие друзья. Теперь у меня к ней появилась и та жалость, которой недоставало раньше.
— Радуюсь твоему отдыху — думаю, что к концу лета ты совсем окрепнешь.
А у меня на душе бывает часто мучительно беспокойно и тогда хочется твоей близости.
Пра и Марина пишут, что Аля поправляется и загорела. Сидит все время у моря, копаясь в Коктебельских камнях.
Сейчас пожалуй тебе лучше писать мне в Москву по адр<есу>: Никитский бульв<ар> 11 Всер<оссийский> Земск<ий> Союз — Поезду 187 — мне.
— Совсем еще не знаю, что буду делать в Москве, куда денусь. Меня приглашает товарищ в имение, но я туда не хочу. М<ожет> б<ыть> останусь в Москве лечить зубы.
У нас несносная жара. Я несколько дней хворал и тогда эта жара была просто кошмарна.
Пиши Асе. Твои письма ее страшно радуют.
Пока кончаю.
Целую и люблю мою Лиленьку и часто ее вспоминаю
Сережа
16 сентября 1915 г
<Москва>
<В имение Подгорье, ст. Новозаполье>
Милая Лиленька, сейчас получил целых пять твоих белостокских писем, в которых ты меня так ласково и трогательно приглашаешь к себе. Подумай, — я их получил только сейчас!
Нежное тебе спасибо! Целую твои лапы.
Получила ли 5 сент<ября>[60] мое письмо? Если нет, то не моя вина.
Завтра несу Вере в ее новую комнату (бывш<ая> Гриневича) пять горшков астр.
Лилька, каждый день война мне разрывает сердце. Говоров[61] поступает в военное училище и я чувствую, что это именно то, что сейчас нужно. Только один я в нерешительности. Но право, если бы я был здоровее — я давно бы был в армии. Сейчас опять поднят вопрос о мобилизации студентов — м<ожет> б<ыть> и до меня дойдет очередь.[62] (И потом я ведь знаю, что для Марины это смерть).
Поправляйся Лиленька, набирайся сил. Ты так прекрасно делаешь, что живешь все это время на воздухе.
Думаю о тебе с любовью
Сережа
Мой привет Марии Сергеевне.[63]
Получила ли письма Марины?
2 Ноября 1915 г
<В имение Подгорье, ст. Новозаполье>
Москва
— Милая Лиленька, прости меня за молчание — клянусь тебе, что не менее пяти-шести писем написаны мною и все не отправлены.
Мне почему-то сейчас ужасно трудно писать. М<ожет> б<ыть> потому, что я почти ни о чем не думаю и ничего не чувствую. Живу, как во сне, у меня сейчас все — пока —. Это, конечно, все до поры, до времени.
— С Верой гораздо хуже. Их театру, вероятно, приходит конец — нет денег, недостает каких-то восьми тысяч, чтобы просуществовать этот сезон и их никто не дает. Все пайщики охладели к театру и что всего обиднее, публика начала интересоваться театром и сборы полные. На Вере лица нет.
— Я все надеюсь на чудо, надеюсь, что в последний час восемь тысяч найдутся.
Сегодня собрание пайщиков, на котором должен окончательно решиться вопрос — быть или не быть — Камерному театру.[64]
61
A. C. Говоров, в то время студент физико-математического факультета Московского университета, через несколько месяцев поступил в Александровское военное училище.
62
Призывного возраста С. Я. Эфрон достиг в 1914 г. Тогда как студент Московского университета он получил отсрочку до окончания курса, т. е. до 1920 г. Но по мере втягивания России в войну отсрочки разного рода отменялись решениями военного ведомства.
63
Мария Сергеевна Урениус (1884–1942) — соученица Е. Я. Эфрон по московской гимназии и Высшим женским курсам, в ее имении Подгорье в то время жила Е. Я. Эфрон; впоследствии — краевед, музейный работник, искусствовед, автор книги «А. Г. Венецианов и его школа» (М.: Госиздат, 1925), статьи «Абрамцево» в кн. «Подмосковные музеи» (М.: Госиздат, 1925) и др.
64
Камерный театр переживал финансовые трудности. «Я никогда не забуду, — писал о том времени Таиров, — как в 1915 году вся труппа, сплошь состоявшая из необеспеченных людей, совсем отказалась от жалованья, лишь бы спасти театр…» (Таиров А. Я. Записки режиссера. Статьи. Беседы. Речи. Письма. M.: BTO, 1970. С. 105).