Трезвенник Вознесенский, называющий меня своим любимым поэтом, за четырнадцать лет знакомства не пошевелил и ноготком, чтобы как-то помочь мне напечататься. Да и никто не помогал. Кроме Асеева и Вас, никто в этом мире не постарался даже хоть чуть-чуть присмотреться к моей литературе; я бился, как деревянная бабочка с иголочкой-сабелькой в этой атмосфере атомов и анатомии. Ну и что же — пил. А они все делали «дела». Трезво и целенаправленно. Я никогда не потерпел бы унизительных эпитетов, которыми награждал Асеев Вознесенского в противовес мне. Андрей — терпел. Ибо он был в трезвом уме, и Асеев был ему необходим. Андрей обиделся, что я не был на «Поэтории».[195] А почему я там должен был быть? Я, нищий и обобранный, — почему я должен быть на придворных поэторгиях богачей и захватчиков? Я, симфония в себе, за семью печатями хранящий свою бессмертную душу (единственное, что у меня было, есть и осталось), — почему я должен рукоплескать международной идеологической спекуляции? Я, Гуинплен[196], почему я должен надевать серьезную маску, если лицо мое изуродовано смехом?
Теперь немножко истории. Со стороны отца я — третье поколение «пьяниц». Мой дед[197] писал мемуары в Вологде (его выслали из Ленинграда как «иностранца», поляка), шел как-то пьяный по льду озера, упал и умер. Мой отец[198], довольно крупный партийный чиновник, очень образованный и все понимающий, акробат-эквилибрист, командир истребительных лыжных отрядов под Ленинградом, потом командующий дивизией в польской армии, надеющийся, что после войны что-то изменится, — пил напропалую и умер в 51 год. Со стороны матери я — третье поколение «пьяниц». Мой дед — раввин — спился после каких-то неудачных философских пассажей в своем синедрионе. Отец моей матери — держал какую-то фабрику краснодеревцев[199] — спился в двадцатые годы после того, как его дочери-комсомолки повыходили замуж за русских.
Хороши гены!
С пяти лет меня приучали пить. Приходя в магазин, я стучал кулачком по прилавку и кричал: «Папа, пиво!» — и пиво мне преподносилось. В семь лет на Кубани я пил свекольный самогон. В Махачкале в восемь лет я пил разбавленный одеколон с какими-то наркотиками. В 10 лет в Польше я пил с солдатами, охраной отца. В 12 лет во Львове я впервые тяжело и страшно напился — на своем дне рожденья. Взрослые ушли, оставив нам, мальчишкам, весь свой взрослый стол — с коньяком, шампанским и т. д. И мы приступили так, что помню только, падал потом с какой-то горы, куда-то в пропасть, и не во сне, а с настоящей горы, это был Подзамч, гора, насыпанная в честь победы Хмельницкого. Как мы, двенадцатилетние алкоголики, добрались до этой горы — уму непостижимо, от дома до нее было километров 10. А добрались и падали.
Три года армии и шесть лет завода, десять лет рабства, которое трудно вообразить человеку, который это не испытал сам, сделали в своем роде благородное и мудрое дело: я не мог бросить совсем, но возненавидел пьянство. Я если пью, то только ради опьяненья, а не процесса оного. С одинаковой легкостью я могу пить несколько дней и не пить несколько месяцев. Никакой насущной необходимости в выпиванье я не вижу и потребности не имею. Но не вижу и причин, почему это занятие нужно бросать совсем, или лечиться, скажем, ибо не вижу в этом болезни. Болезнь — графомания, самомнение, карьеризм и т. д. Глеб Горбовский «вылечился», бросил пить и каждый день пишет по одному стихотворению и по одной песне для Соловьева-Седого.[200] Не пожелайте, пожалуйста, дорогая Лиля Юрьевна, для меня такого «излечения». Да не пожелайте мне такого «излечения», как изленился Наровчатов, который теперь руководит самыми омерзительными «делами» Союза писателей[201] и пишет каждое утро по безграмотной, беспомощной статье, простите меня, — черт знает о чем. Да не пожелайте мне такого «излечения», как вылечился Высоцкий, который и в пьяном-то виде был пошл, бесталанен и как певец и как стихослагатель, балаганный развлекатель «левующей» интеллигенции, а уж после — Гамлет с голым брюхом, — о господи! «Лучше уж от водки умереть, чем от скуки».[202]
Я живу, как мне живется, и неизвестно, некоторое выпивание вредит моему таланту или… помогает. Любитель экспериментов, смело утверждаю: в трех случаях из десяти — помогает. А это уже много. Я никогда в жизни не писал в пьяном виде. Одна рюмка спиртного — и я писать не могу. Несколько дней выпивки — и поднимается лютое, ничем не заглушаемое чувство вины перед самим собой, вернее перед своими писаньями, — и я сажусь и начинаю писать, прокляв эти несколько дней. Теория контрастов…
Единственное, в чем мы правы все и все сходимся, — здоровье. Так сказать, взаимовлияние излияний. Но и это можно регулировать. Вот и регулирую, как умею.