Выбрать главу

— Ничего интересного, — заверила Грация эту бодрячку. — По крайней мере, ничего веселого. То же отчаяние, те же слезы и просьбы — вот что мы бы услыхали, дорогуша.

Другая кнопка откликнулась тягучей оперной арией, тоже не соответствующей ее настроению. Грация нажала третью. Здесь неспешно, спокойно, со значительностью, присущей людям, обремененным важными знаниями, беседовали двое мужчин.

— Разве не было вам известно об аналогичной аварии на Ленинградской станции? — спрашивал один. — Там все закончилось благополучно, однако весь ход событий был примерно тот же.

— Это так, — согласился другой. — Но материалы ленинградской аварии, видно, застряли в первом отделе, до персонала они не дошли. Ведь у нас секретность прежде всего…

— У нас с Дубровиным тоже, — прокомментировала Грация. — Но главное не в этом. Главное в том, что мне здесь все обрыдло.

Хотя в дачный поселок она ходила из деревни почти каждый день, заманившие ее в деревенскую глушь сестрицы Михановские появлялись на даче редко. Сначала старшая, Антонина, готовила свои работы к выставке в зале Союза художников на Беговой: заказывала рамы поприличней, перетягивала холсты. Юлия в это время собирала, как она говорила, в командировку мужа: Стасику предложили роль на Одесской студии — офицера врангелевской контрразведки.

«Ему и гримироваться не надо, — заявил по этому поводу отец сестриц Григорий Максимович. — То, что он бандит, — за километр видно».

Григорий Максимович всегда говорил то, что хотел, произносил первое, что взбредало ему в голову, отнюдь не заботясь ни о справедливости своих слов, ни о последствиях от сказанного. И при этом не выносил, когда ему перечили. Грация подозревала, что он специально произносит какую-нибудь несуразицу, чтобы потом долго и азартно спорить с дочерьми или женой, Марьяной Леонидовной, накручивая на указательный палец вьющуюся черную прядь над виском. И почти любой спор на дачной веранде заканчивался ударом кулака по столу и громким вопросом Григория Максимовича: «Кто здесь хозяин?!»

Стасик совсем даже не походил на бандита. Тонкая кость, узкие плечи. Бледный, с тихим голосом. Марьяна Леонидовна тогда возразила мужу: «О чем ты говоришь, Гриша? Цены такому зятю нет. И постирает, и грядки прополет. Только намекни — тут же все сделает». — «А вы обрадовались, да?! — повысил голос Михановский. — Заездили мужика. Да он не только в Одессу, он скоро от вас в Турцию сбежит». — «Напрасно, Гриша, — попыталась успокоить его Марьяна Леонидовна, — Стасика никто не заставляет. Он сам. Все — сам…»

Дискуссия, как всегда, завершилась мощным ударом по дубовой столешнице. Марьяна Леонидовна заплакала, увела внучат — Лизочку, дочку Антонины, и еще двоих, Юлькиных, малышей. В большом приземистом дачном доме запахло валерьянкой. Григорий Максимович, склонив голову, яростно крутил чуб. Грация затаилась в углу веранды, чтобы ненароком не налететь на оскорбление — хозяин дачи в гневе был неуправляем. И лишь один человек, седовласый старик, родственник Михановских, вроде бы ничуть не переживал происходящее. Он сидел напротив Григория Максимовича — через всю длину стола — и смотрел на него круглыми, блестящими и добрыми, но, казалось, мало что понимающими глазами. Появившись на даче, этот малорослый коренастый человек с приподнятыми плечами был всегда занят. То он наводил порядок в сторожке: выметал оттуда мусор, вставлял стекла, готовил жилье к прибытию из-под Киева жены и внуков. То белил корявые стволы яблонь. То чинил колодец. Потом старик — Григорий Максимович звал его Кимом, просто Кимом, без отчества, — начал укладывать дерн на выбитой ногами трех поколений Михановских и их многочисленных гостей площадке перед парадным входом. Толкая перед собой тяжелую, сваренную навечно из нержавеющей стали тачку, Ким углублялся далеко в лес, нарезал там аккуратные прямоугольники дерна, привозил на участок, выравнивал почву и, уложив очередной ряд, долго, основательно поливал еще не потерявшую свежести траву из зеленого резинового шланга.

Только вечерами старик присаживался к столу вместе со всеми. Он ужинал, пил чай, редко когда произнося слово-другое, слушал перепалки Михановских и глядел на всех тем же овечьим взглядом.

Правда, однажды Грация засомневалась: а может быть, это глаза святого? Вопрос возник в один из редких приездов Антонины, когда, не успев умыться с дороги, она, наткнувшись на своего киевского родственника, сначала замерла, а потом схватила его за руку и потащила к себе в мастерскую — под крышу дачного дома. Старик поднимался по лестнице с трудом — кряхтел, сопел, останавливался через две ступеньки на третьей. Антонина дергала его, поторапливая, а спустилась она из мастерской часа через три, выставив перед собой белый картон, с которого смотрело уже хорошо знакомое Грации и в то же время словно бы совершенно другое лицо. Что-то там разглядела в нем особенное и сумела передать в рисунке Антонина, а что именно — Грация не могла сказать, вот и подумала тогда: может, вся доброта Кима и его стариковская детскость совсем даже не овечьи?