— Кое-что помню, не все позабыл...
Галина ничего на это не ответила. Тогда Панас спросил:
— Ты думаешь, что собрание там?
— Ничего я не думаю,— игриво ответила Галина и более серьезно добавила: — Вряд ли есть собрание. Наши на собрание не пойдут. Почему? Условились между собой. Они теперь сено тайком продают, картофель из буртов достают, боятся все, что сгонят в колхоз, торопятся продать все. Ночью кабанов колят и смалят.
В хате, где обычно собирались сходки, света уже не было, и Галина остановилась на улице.
— Неужели спят уже? Что-то темно в хате.
Она подошла к окну и постучала. Никто на стук не отозвался. Прислонившись к самому стеклу, Галина громко, чтобы ее услышали, спросила:
— Собрания у вас не было?
— Нет. Камека был, поссорился с бабами и ушел.
— А мой был?
— Был, тоже ушел.
Галина отошла от окна.
— Ничего, значит, не будет. Теперь пойдем домой.
По пути пошутила:
— Не боятся тебя наши, ничего ты с ними не сделаешь.
— А разве надо, чтоб боялись?
— Вот же надо... а ты разве другого не хотел бы?
— Гм... я хотел бы, чтоб меня любили, например...
— Ого, какой ты. Чтобы все тебя любили? Захотел...
— Пускай не все. Хоть бы кто-нибудь.
— А может кто-нибудь и любит?
— Вряд ли. Где там!
Галина больше ничего не сказала. Она шла молча до самого своего двора. У калитки Панас остановился, чтобы попрощаться.
— Ночуй у нас, теперь очень поздно, страшно.
— Спасибо, я пойду домой.
— Темно. Будешь бояться.
— Я не из пугливых.
— Ну, как хочешь, упрашивать я тебя не буду. Я вот только еще об этом хочу сказать. Наши разошлись, но это ничего, некоторые есть, что и пойдут. Разошлись потому, что не разбираются еще в этом. Я и сама толком еще не разбираюсь, что-то пугает, как подумаю, как это оно все тогда будет. Вот слушаю тебя и понимаю, но пугает что-то. А у нас же все такие темные еще. Ходили, говорили, пугали сами себя, а тут еще бумажка эта страху поддала, вот и разошлись... Так что ты нас не оставляй, еще уломаешь, тебя они послушаются.
— Да уломаем, я иначе не думаю. А ты, когда собрание будет, поддержи меня.
— Я-то поддержу...
Галина стояла у калитки, пока не растаяла в темноте улицы фигура Панаса и замолкли шаги, потом торопливо пошла к сеням.
* * *
Панас остановился и прислушался.
Где-то в ночи запели колокола. Торжественные и тревожные плыли их голоса.
Блям-бо-о-ом... блям-бо-о-ом... блям-бо-о-ом...
Звонили по очереди. Кратко, тонким голосом вызванивал свое меньший, и не успевал еще замолкнуть его голос, как вслед, тяжело вздыхая, гудел большой. На минуту голоса их сплетались в общий протяжный гул, но вскоре опять расходились, плыли друг за другом и терялись, глохли во влажном воздухе.
Панаса колокола словно разбудили. До этого он шел медленно и сквозь дрему, окутывавшую его, о чем-то думал. А вот донеслись голоса колоколов, прервалась тонкая нить медленных легких дум, и они пропали. Панас уже даже не помнил, о чем он думал. Отвернул воротник пальто, поднял шапку и, вглядываясь в темную даль поля, напрягал слух, хотел угадать, откуда плывут голоса колоколов. Но опять наплывало забытье, и сами слипались глаза.
Перед глазами качалась густая темень. Мокрый снег падал на лицо, на ресницы. А голоса колоколов то на минуту сплетались, то опять расходились и плыли над сопливым, помертвевшим полем и сеяли не разгаданную еще тревогу. Казалось, все звенит вокруг, казалось, черные лохматые силуэты носятся, как метель, по полю и сеют за собой этот тревожный звон.
Панас стоит, не трогается с места. А на лицо падают мокрые снежинки.
Вокруг густая темень, и в ней тихие таинственные шорохи да голоса колоколов — и больше ни звука. От головы, от корней волос по всему телу растекается тонкими ручейками холод, тело наливается ознобом. Едва заметная серость поля темнеет, сливается в одно с густыми черными тучами, повисшими сверху, и перед глазами плавает, качается черный безгранично широкий занавес. Панас вглядывается в него. Глаза видят светлую маленькую капельку. Она только что появилась, задрожала, засуетилась и начала нарастать, расплываться, наливаться блеском. Вот уже не капля, а светлая полоска ползает в темноте на небосклоне и все больше наливается блеском, а небосклон и все вокруг становится еще темнее. Из-за полоски этой вылетают золоченные искры и в каком-то строю кладутся на небосклон, и небосклон озаряется. А в зареве рождаются и плывут над полем торжественные тревожные голоса колоколов.
«Это же пламя, пожар»,— думает Панас, и за этим издали изнутри подползла неожиданно догадка. Захотелось броситься и бежать через поле на зарево пожара, но понял, что это будет пустым делом, что из этого все равно ничего не выйдет, потому что не добежит он, не успеет и не сумеет ничем помочь. Понял это и поднял руку, чтобы опять поставить воротник пальто. Рука скользнула по мокрому холодному воротнику... Воротник прикоснулся к ушам и щекам и неприятно щекочет лицо. Панас глубже натянул на уши шапку и медленно пошел по дороге, поглядывая на зарево, вслушиваясь в голоса колоколов.