На фронте я, молодой еще тогда, нутром, головой понимал, за что гибли люди, а теперь понимаю это по-иному, теперь вижу и очень хорошо понимаю, что недаром потеряно так много сил.
Теперь вся страна — фронт. Разве неправда? А мы постепенно, раз и навсегда, выбиваем врага с его позиций. А враг лезет всюду, забирается в каждую щель, где нету нас. Враг часто и в сознании людей, социально совсем близких для нас. Оттуда выбивать врага не очень легко, во всяком случае это значительно труднее, чем выбивать врага из окопов на фронте войны. Пулею, силой вообще очень легко действовать и просто. Ума для этого большого не надо и думать не надо о смысле и содержании человеческой жизни. Поэтому, наверное, люди и выбрали для борьбы между собой самое легкое и простое средство — пули, штыки, газы, бомбы. Излюбленное средство буржуазии. И все же, как ни широко она использует это средство, коммунистические идеи проникают в рабочие головы очень глубоко. И главное, что расстрелять идеи эти нельзя и нельзя сослать их на каторгу. Можно расстрелять сотни революционеров, десятки тысяч рабочих, и все же коммунизма расстрелять нельзя.
Сегодня я представляю мир сплошным фронтом. Над землей не облака, а бескрайнее громадное полотнище, окрашенное кровью. Оно застилает все больший и больший простор. Оно свидетель того, какой дорогой ценой можно купить коммунистическое завтра, с которым придет общечеловеческое счастье. Этого счастья нельзя получить так вот, на блюдечке, как горячий пончик. Оно не придет тебе в комнату в мягких ночных туфлях. Оно придет, ступая через годы тяжелыми шагами, придет, растаптывая старое, и у каждого из людей нашей эпохи спросит, что он сделал для его торжества. Общечеловеческое счастье, вижу я, идет под полотнищем, окрашенным в кровь. Это символ нашей веры. Это символ того, что общечеловеческое счастье можно завоевать только в жестокой борьбе. Мы его завоевываем, но еще не завоевали. Но среди нас уже и теперь есть такие, что обеспечили свое личное существование, засев в кабинетах социалистического государства. Они думают, что их миссия закончена и что они имеют право на свою долю того, общечеловеческого счастья. Они сегодня готовы уже сесть в мягкие кресла своих квартир, в которые (кресла) так удобно вмещаются их толстые зады, и вспоминать о битвах революции, как о далеком прошлом.
Они готовы повсюду вывесить лозунги о революции и ее завоеваниях, назвать улицы городов именами великих революционеров нашей эпохи, объявить социализм построенным и призывать человечество к вечному миру. Они готовы вогнать социализм в форму бронзовых и гипсовых статуэток и памятников, чтобы этим парализовать его деятельную силу.
Сюда бы их, этих героев. Тут бы они, наверное, убедились, что борьба еще не окончена, что враги далеко еще не разгромлены и, наверное, убедились бы, что садиться в мягкие кресла еще рановато.
Видишь, Сидор, каким злым стал я тут. Считаю, что это хорошо. Прощай.
Панас.
17 февраля 1930 года».
Панас прочитал письмо, улыбнулся довольно и дописал внизу еще:
«Теперь за окном ночь, темная, темная. Обычно в такую пору кончаются собрания, и я иду с собрания домой. По пути я никогда ничего не боялся, а сегодня сижу в хате, а на меня какой-то страх глупый напал. Наверное, потому, что вокруг тупая какая-то тишина, а я никогда ночью не сидел в комнате в такой тишине и один. Мне все кажется, что кто-то за окнами ходит, крадучись. Я ничего не слышу. Глупость такая в голову влезла. Ладно, хватит надоедать тебе еще и этим. Прощай.
Панас».
Панас положил письмо в конверт, подписал адрес и опять против желания начал прислушиваться к тишине ночи, не двигаясь с места. Опять пришел страх. Чтобы убедить себя, что за окном никого нету, Панас встал, подошел к окну, прижался лицом к стеклу и долго стоял так, вглядываясь в густую темень ночи.
X
— А я все собираюсь прийти к тебе,— сказала Галина,— глянуть, как ты живешь.
Панас замедлил шаги, взял Галину под руку и ответил :
— Отчего ж! Идем теперь, я очень рад буду.
— Идем, а то давно я тебя не видела, истосковалась совсем была.