— Сами ж вы посадили таких, и не будешь знать, где поденется! Гарпину нашли старшей посадить...
— А почему нет?
— Тогда будешь знать почему. Она яловку в хлев привела, а кричит, словно троих дойных.
— Так что она их съест? Пускай кричит.
— Тогда ты вот такой кукиш съешь.
— У-у-у, чтоб тебя, луковица ты несчастная!.. Болтает и болтает без конца, и что ей уже надо? Скажу уж, чтоб тебя разве старшей назначили.
Последних его слов жена уже не слышала. Она достала из-под лавки кувшин и не вышла, а выбежала из хаты.
У коровников собралась большая толпа женщин и несколько мужчин. Многие из них стояли в хлеву, наблюдали за работой доярок.
Гарпина, подоив корову, выходила из загородки и, держа в руке ведро, поворачивалась, пристукивала башмаками по мерзлой утоптанной земле и припевала:
Как в садочке голубочки на веточки сели,
Плачет хлопец, девок просит, чтобы свадьбу спели...
И, важно повернувшись на месте, она еще раз пела те же слова и, согнувшись, лезла под жердь в загородку к другой корове.
Мужчины смеялись, шутили.
— Гарпина в колхозе у нас спектакли давать будет.
— Мы работать, а она, чтоб веселей было, будет петь и танцевать.
И просили Гарпину спеть еще. Гарпина просила подождать, пока подоит корову, а, подоив, опять с приплясом шла к следующей корове и пела:
Девкам хохот, девкам смех:
В холостяцкой хате
Угости скорей горелкой,
Чтоб могли гуляти...
Когда закончили доить и вынесли последнее молоко на доски, лежащие у коровника, женщины столпились возле ведер с молоком и заговорили, закричали, перебивая друг друга. Одна кричала, что не всех коров подоили, что это по молоку видно, что, если бы подоить всех как следует, можно было бы залиться молоком. За ней другие кричали, что дояркам все равно, подоена корова или нет, что они своих только хорошо доят.
А возле досок Гарпина медной кружкой черпала молоко из ведер и переливала его в доенки и кувшины. Получив молоко, некоторые женщины шли домой. Некоторые опять лезли в толпу и, обиженные, что не они, а Гарпина раздает молоко, начинали кричать, что кое-кто привел три штуки, а кое-кто ни одной, что нет правды, потому что тот, кто не привел ни одной, и ест и пьет больше того, кто привел трех коров. Другие в ответ первым начали с еще большей злостыо кричать, что минулось богатым богатое и что пришла бедняцкая пора. Еще кто-то кричал, что по ночам некто доит коров и ест и масло, и молочко, что некто крадет из закромов обобществленное зерно, и тогда нечем будет весною сеять поле.
Крики эти и говор умолкали в сумерках. Доярки уносили в общую клеть молоко, оставшееся после раздачи. За ними уходили на улицу женщины и разбредались по своим дворам.
А когда потемнело и в хатах начали гасить огни, из-под плетня, что возле коровника, поднялись две женские фигуры. Они перемахнули через плетень и притаились у густого рябинового куста.
Вокруг было тихо. Легкий ветер прилетел с околицы, гнал перед собою мелкие сухие снежинки, застревал в кустах и тихо, и жалобно свистел.
Тогда с другой стороны, из-за копны соломы, вышли еще две фигуры. Они остановились, постояли минуту и подошли к стене коровника, а затем исчезли, неразличимые на темном фоне стен.
Долго стояли так те, пришедшие раньше, прислушивались, скрипнут ли ворота в коровник, и приготовились бежать к хлеву с палками и бить тех, кто полезет в коровник. Но ничто не нарушало покоя ночи. Все так же прилетал с околицы легкий ветер и так же жалобно свистел, застревая в кустах рябинника. Было поздно. Во дворах запели первые петухи. Тогда из-под стены вышли черные в темноте ночи фигуры и пропали за стогом, пошли на улицу. А вслед за ними, торопясь, чтобы немного согреться, пошли домой и те, что стояли под рябиновым кустом.
* * *
До пасхи оставалось всего четыре дня.
Последнюю ночь Клемс никак не мог уснуть. Он вспоминал собрание, когда едва не перекрестился перед тем, как подписать протокол, и что-то решал. А утром снял иконы с угла и положил их в печь. Когда желтые языки пламени забегали по краскам ликов божьей матери и Илъи-пророка и бумага на огне сморщилась и скривила лики святых, он взял сковородник и слегка приподнял их над пламенем, чтобы быстрее сгорели. Бумага сгорела быстро. Остался черный неразбросанный пепел и пылающие сухие рамы. Тогда он забросил рамы за дрова, чтобы горели не на глазах, растер пепел, оставшийся от бумаги, и, всунув голову в печь, дунул на него. Черные куски сгоревшой бумаги поднялись, рассыпались на пылающие дровах и в пламени совсем пропали.
— Раз в колхозе, так какие тут иконы. Одного чего-нибудь надо держаться,— сказал он тихо, словно сам себе.