На шапочке, похожей на кипу, которую он носил зимой и летом, было вывязано: "Standhaftigkeit und Mitleid".
- Эту шапочку подарила мне ссыльная немка-москвичка, - объяснил он. Когда я жил у них поселенцем, они научили меня всяким ремеслам.
Когда он объяснил мне значение этих слов - "Стойкость и Сострадание", я попытался последовать его совету. Дядя Сережа был для меня почти что чужим человеком, и только ему я мог открыться: после таких снов я описывался в постель.
Тогда он рассказал мне историю о том, как их, осужденных, везли заволжскими степями до какого-то безымянного разъезда. Ночью поезд вдруг остановился. Заключенных выгнали на сорокаградусный мороз и уложили на землю. В вагонах сидели сытые конвойные с пулеметами и их собаки. Если зек поднимал голову, охранник давал очередь из пулемета. Наутро многие не встали: замерзли насмерть. Заключенные, лежавшие на обледенелой земле, видели только тени конвойных, больше ничего. И тогда Сережа стал придумывать для каждого из них историю. Родителей. Бабушек с дедушками. Их девушек и жен. Их любовь к почтовым маркам или острову Суринам.
- Попробуй, - прошелестел он. - Но не превращай их в чудовищ. Это опасно.
Мне пришлось нелегко.
Я никому не рассказывал о том дне, когда мне удалось остановить собственную тень. Тем вечером я выбрался из-под одеяла и в два прыжка перебрался на диван, стоявший у другой стены. Комната освещалась только маленьким ночничком у изголовья моей постели. Тень осталась на полу. Сначала мне стало смешно, потом - страшно. Я не боялся тени - я не знал, что с нею делать. С этим привидением. Я мысленно попросил ее убраться в угол потемнее, и она вроде бы послушалась - или лунные лучи, потоком лившиеся в незашторенное высокое окно, изменили направление, - тень сместилась в угол, растворилась в полумраке. Нет, все же я побаивался ее. Поэтому и решил наделить ее - мысленно, конечно, в воображении - свойствами и качествами, каких не было у меня самого. Свойствами и качествами, которые могли быть у того таинственного существа, чье присутствие в доме чувствовалось и пугало деда. После нескольких бесплодных попыток я понял, что с тенью придется делиться всерьез, без дураков. Собой, потому что о загадочном жильце я ничего не мог знать. Быть может, он был преступником, совершил злодеяние, и его расстреляли. Но у него не могло не быть детства - может быть, такого же, как у меня. Например, без отца и почти без матери, которая чуть не сутками пропадала в театре. Или в библиотеке. У нас была полуграмотная юная домработница по прозвищу Индейка, очень благоволившая деду Сереже. Однажды мне удалось подглядеть: пока он возился со своими пуговицами, она медленно явно на погляд - разделась, поворачиваясь при этом к мужчине то боком, то выпячивая большую грушевидную грудь с сосками размером в черную виноградину, то, повернувшись спиной и пошире расставив могучие ноги, снимала с себя трусы, наполняя небольшое помещение своим крупным телом, будто отлитым из светлой меди, и запахом, какого мне еще не доводилось ощущать. Голенький Сережа что-то прошептал, и она боком села на его кровать и склонилась над ним - выпуклые мускулы на ее спине изогнулись и напряглись, а ее длинные медные руки с силой сжали Сережу за плечи, потом поползли ниже, и я уже не мог этого выдержать, особенно тонкого его повизгивания, и убежал. Я рассказал тени о себе. О том, что успел прочитать в книжках, о странных ощущениях внизу живота при виде обнаженной женщины, изображенной на картине, о голосах в подвале, наконец о том, что, опустив голову в ведро с водой, можно увидеть белого единорога - не ту изящную лошадку с узким рогом во лбу, а настоящего мощного зверя, состоящего из переливающихся мышц, поросших густой серой шерстью, с черным прямым рогом, глазами, в которых полыхали все оттенки красного, и зубастой пастью, способной перекусить пополам телеграфный столб или человека. И тень ожила. Точнее, зажила своей жизнью. Уже на третий день она произнесла первое слово, на четвертый мы уже почти свободно разговаривали. Тень раздражала меня своим высокомерием и язвительностью тона. В конце концов я понял, что мне незачем жить в одной комнате с тенью, и отправил ее к чертовой матери - в стихию вольную, лети, Арион, - и тень исчезла. У меня осталась другая, своя тень - заурядная, плоская и безмолвная, ничего не знающая ни о моих родителях, ни о дяде-дедушке, ни о страшном единороге, ни, наконец, о моих сновидениях и страхах. Вскоре я заскучал, потому что с этой - прозаической - тенью и поязвить-то было невозможно. Смеясь над собой, я загнал ее в тот же угол - и началось все сызнова, пока однажды тень не ответила женским голосом. Я был поражен до немоты. Она легла рядом со мною, провела рукой по моей груди и животу... Утром она ушла. Я понял, что это была Индейка. Боже.
Индейка и Катрин ревновали друг к дружке дядю Сергея, а когда он в свойственной ему мягчайшей манере пытался разнять женщин, Индейка заявила: "Ты бы и вовсе не влезал, змей горбатый, черт шаршавый!"
Дед Сережа и Катрин соорудили велосипед - из двух старых, которые им помогли собрать сварщики с мукомольного завода. Взгромоздившись на это сооружение, они кружили по окрестностям, останавливаясь лишь затем, чтобы и это поражало жителей городка - полюбоваться осенним дубом или роскошно расцветшей сиренью. "Впитывай! - требовала Шарман Катрин. - На том свете такого не увидишь". После непродолжительного размышления Сережа отвечал: "Хоть и тот, а все же - свет".
Зарабатывал он ремеслами, которым научили его ссыльные немцы, и главным было - изготовление женских и детских шуб из кошек. Первую такую он подарил маме, вторую - Шарманке, после чего от заказчиц отбою не было, хотя некоторых сентиментальных дам и смущали кошачьи лапки, украшавшие плечи и воротники. Ремеслом своим он занимался в сарайчике, устроенном в углу двора, куда Катрин чуть не каждый день притаскивала по мешку котов - ловила она их мастерски. Впрочем, поголовье ничейных кошек от этого в городке не сокращалось.
Молодые мужчины вообще-то привыкли, что Шарманка не отказывает им в просьбах, но после встречи с дядей Сережей она стала воздержанна и отмахивалась от несерьезных этих ухажеров: "А пошли вы к пердулям, валеты бубновые!" За это доставалось дяде Сереже. Но приставалам он отвечал с кротостью и загадочно: "Убьете - а не собьете!"
Больше всего, конечно, бесила людей манера дяди Сережи и Шарманки гулять взявшись за руки. Они останавливались вдруг перед каким-нибудь невзрачным деревом и подолгу молчали, разглядывая его кору, ветви и листья. Или сидели на берегу реки - иногда часами - над мутно-желтым с прозеленью потоком воды, ничего не говоря друг другу, - но почему-то мама всегда догадывалась, когда они возвращались домой, что в этот раз они наблюдали за рекой.
Однажды я стал свидетелем спора между отцом и его старшим братом.
- Нет ничего злее, чем безвинное наказание человека! - сказал отец, закуривая бог весть какую сигарету подряд. - Из этого семени вырастут драконы, помяни мое слово.
- Не вырастут, - тихо возразил Сережа. - На Руси - не вырастут. А если и вырастут, то подадутся в сапожники или бетонщики. Или в милиционеры.
- Это ж ад, Сережа, - продолжал отец, отбывший пять лет в сталинских лагерях. - Но так наказует Господь грешных и виновных. А мы?
- Мы таковыми и были, - еще тише сказал Сережа. - Ты никогда не задумывался о том, что Сталин, по сути, был исполнителем надвысшей воли для России?
- А попросту говоря, по Сеньке и шапка? - ярился отец. - Ты пытаешься оправдать то, чему оправданья нет ни в языках ангельских, ни в языках человеческих. Это дело Божье, хоть я и не верю в Него, но никак не человеческое. Странно слышать это от тебя - со всеми твоими иностранными языками и философским образованием! На Колыме не было ни Зодчего, ни Правды, ни Первой Любви! Как и в Освенциме. А если что и было, то все это "что" принадлежало не Богу, но дьяволу. Есть разница? Еще Христос говорил: "Царство Мое не от мира сего", так как же можно назвать тех, кто в мире сем попытался устроить Царство Божие и ад - так сказать, в одном лице?