- Это здесь было, - повторил Илья. - У прегольской дамбы, знаешь?
Шеберстов кивнул.
- Денег таких, может, и не напечатали, но я свое заплатил. Меня ловили - не поймали. И не поймают больше никогда. Ни детьми, ни бабами, ни этой самой родиной - ничем и никем. Никаких подвигов. Жить на родине труднее, чем пасть за родину. - Усмехнулся кривовато. - Спасибо Анне: помогла уйти. Теперь - все. Той ночью...ну...
Шеберстов снова кивнул.
- Той ночью было сказано: ты никому не нужен, заплатил ты или нет, что захотим, то с тобой и сделаем. Не вышло. И не выйдет.
Доктор прокашлялся.
- Ну, а женился тогда зачем?
- Ты никогда не задумывался, почему после смерти так сильно хочется жить? Твое здоровье.
Выпили.
Илья чиркнул спичкой - погасла. Строго посмотрел на дрожащие пальцы. Снова чиркнул спичкой, наконец прикурил. Дождался, пока огонек спички коснется бесчувственных пальцев, и растер спичку в грязь. В грязь! В грязь!
Леша Леонтьев закурил свою едкую папиросу.
- Остальное я знаю, при мне было...
Доктор Шеберстов улыбнулся:
- Никто ничего не знает, потому что я никому ничего не рассказывал.
- А при чем тут ты? - поразился Леонтьев. - Француз во всем признался, получил свое, напарник его... чего про утопленника вспоминать...
- Потому, что оба - не главные. Вы наказали их, а главного - я. Так уж получилось, Леша, и об этом до сих пор никто не знал.
Он попался. Не думал, не гадал. Ну конечно, ребенок не родной, потому-то, наверное, и казалось, что девочку можно обойти: ты расти сама по себе, я - сам по себе. Но многопоставная мельница жизни быстро переходит от грубого помола к тонкому, используя древнейшее и надежнейшее средство привычку. Илья стал привыкать к третьему в доме. Нужда, необходимость вела: ребенка надо покормить, одеть, обуть, спать уложить, смазать ссадинку йодом: "Ну-ну, только не пищать!" А поскольку Анна весь день на работе, нянькой для Наденьки стал Илья. Иногда по утрам худышка-малышка забиралась к нему в постель и шептала что-то на ухо. Смешно, забавно и щекотно. Эти минуты общего тепла - еще одна ловушка.
Старости учатся в юности. Похоже, он слишком поздно пошел в эту школу.
Она была болезненным ребенком. Несколько раз попадала в больницу с ангиной. Каждый день Илья навещал ее. Приносил домашние котлеты, посеребренные жиром, и конфеты, а осенью - цветы. Медсестры поглядывали на него с недоумением: в городке не было принято дарить цветы никому, кроме невест и учителей. Наденька устраивалась на широком подоконнике в стеклянном фонаре, висевшем над моргом, и неспешно расправлялась с едой. Илья покуривал в форточку - его не ругали: инвалиду можно. "А что это?" - спросила она однажды, показывая серебристым от жира пальцем на кислородную подушку, которую волокла по лестнице старуха в белом халате. Илья объяснил. "Когда я буду умирать, ты дашь мне такую подушку, и я никогда не умру. Хорошо?" "Хорошо. - Духонин громко сглотнул, закашлялся, выбросил окурок в форточку. - Договорились". Спина взмокла, на лбу выступила испарина. Вот так номер.
Договорились.
Когда ей купили красивое шелковое платье, она прибежала к Илье в загончик. Лицо ее сияло так, что от улыбки можно было прикуривать. Она вдруг щепотно приподняла подол, присела в полупоклоне - и вдруг закружилась на месте, сверкая шелком, белыми икрами и голыми локтями. "Танцуй, папа! крикнула она шепотом. - Танцуй же, ну пожалуйста!" Он с усмешкой хлопнул себя по коленям ладонями. Она скользнула за его спину, и чтобы посмотреть на нее, ему пришлось резко развернуть тележку. А Наденька снова спряталась, и ему снова пришлось разворачиваться. И снова, и опять, и еще раз. "Вот видишь! Ты же танцуешь!" Илья вдруг потерял равновесие - колесо тележки застряло в глубокой колее - и упал набок. Она бросилась к нему, схватила за руку, потянула что было сил. "Да я сам, сам!" Но она продолжала тянуть его за рукав вверх, мешая встать. "Сам я, Надя!" Наконец он выровнял тележку, стряхнул с брючины кирпичную крошку. "Ударился? - Она присела перед ним на корточки. - Больно?" Он улыбнулся. "Ничего".
Она все время пыталась вытащить его из загончика на улицу. "Пойдем погуляем!" Он отнекивался: засмеют таких гуляк. Но все-таки сдался. Не засмеяли. Он стал как все: дом, жена, работа, дочка. Как все. Если это не счастье для калеки, то что тогда счастье?
- Было мне лет десять, когда мать однажды рассказала мне байку про ящерку, которой удалось выскользнуть из ада. - Они в очередной раз потиху выпивали с доктором Шеберстовым в загончике. - Спаслась и ну деру домой, к детишкам, счастливая. Но не догадывалась она, что унесла с собой из ада... ну, не знаю, проклятие или яд там какой... Отравилась навсегда этим ядом, и теперь даже любовь ее к детям стала опасной... Ящерка осталась адской зверушкой, и дети ее стали такими же...
Доктор Шеберстов кивнул.
- Похоже, это ты про себя. Без вины виноватый. Не такой, как все, и значит...
- Похоже, это я уже не про себя... А без вины виноватых не бывает. Бывают только не знающие своей вины.
- Дети, они ведь не ведают, что творят. Иногда - добро. Бывает.
- Наверное, бывает.
Как встретились, как сговорились эти два мерзавца, вообще - как нашли друг друга. Ведь какой бы Француз ни был трепач, о таком с первым встречным не заговоришь. А может, и не сговаривались. Или сговаривались о чем-то другом, да вот тут девочка и подвернулась. Француз торчал каждый вечер в Красной столовой в компании Кольки Урблюда и других беспричинных людей, брехавших разные истории под Урблюдову гармошку и вечную котлету. После детдома Француз устроился учеником слесаря на бумажную фабрику, но вскоре ушел на лесопилку, где было повольготнее, то есть попьянее. А второй... Никто даже имени его не запомнил, да, может, он и назывался. Дед Муханов же и вовсе сомневался, было ли имя у этого крепкого низкорослого мужичонки в кепке-копейке на бровях, с недельной щетиной на рельефно мускулистых скулах. Никто не помнил, чтобы он на кого-нибудь взглянул. Даже на Феню, которая царила и властвовала в прокуренном зальчике, не покидая своего места за жестяной стойкой, под жалобной книгой с наклеенным на обложку портретом Акакия Хоравы в роли великого воина Албании Скандербега. Непрестанно жуя и ковыряя алюминиевой вилкой котлету, ковыряясь ею же в зубах, он молча слушал Француза, который, похохатывая, сыпал своими дурацкими историями. "Да ты, парень, с придурью", - беззлобно пробормотал обладатель кепки-копейки. "Это потому, что я по утрам здорово сморкаюсь, - осклабился Француз. - Так сморкаюсь, что с соплями мозги вылетают. Жди, пока новые отрастут".