Выбрать главу

Договорились.

Когда ей купили красивое шелковое платье, она прибежала к Илье в загончик. Лицо ее сияло так, что от улыбки можно было прикуривать. Она вдруг щепотно приподняла подол, присела в полупоклоне — и вдруг закружилась на месте, сверкая шелком, белыми икрами и голыми локтями. «Танцуй, папа! крикнула она шепотом. — Танцуй же, ну пожалуйста!» Он с усмешкой хлопнул себя по коленям ладонями. Она скользнула за его спину, и чтобы посмотреть на нее, ему пришлось резко развернуть тележку. А Наденька снова спряталась, и ему снова пришлось разворачиваться. И снова, и опять, и еще раз. «Вот видишь! Ты же танцуешь!» Илья вдруг потерял равновесие — колесо тележки застряло в глубокой колее — и упал набок. Она бросилась к нему, схватила за руку, потянула что было сил. «Да я сам, сам!» Но она продолжала тянуть его за рукав вверх, мешая встать. «Сам я, Надя!» Наконец он выровнял тележку, стряхнул с брючины кирпичную крошку. «Ударился? — Она присела перед ним на корточки. — Больно?» Он улыбнулся. «Ничего».

Она все время пыталась вытащить его из загончика на улицу. «Пойдем погуляем!» Он отнекивался: засмеют таких гуляк. Но все-таки сдался. Не засмеяли. Он стал как все: дом, жена, работа, дочка. Как все. Если это не счастье для калеки, то что тогда счастье?

— Было мне лет десять, когда мать однажды рассказала мне байку про ящерку, которой удалось выскользнуть из ада. — Они в очередной раз потиху выпивали с доктором Шеберстовым в загончике. — Спаслась и ну деру домой, к детишкам, счастливая. Но не догадывалась она, что унесла с собой из ада… ну, не знаю, проклятие или яд там какой… Отравилась навсегда этим ядом, и теперь даже любовь ее к детям стала опасной… Ящерка осталась адской зверушкой, и дети ее стали такими же…

Доктор Шеберстов кивнул.

— Похоже, это ты про себя. Без вины виноватый. Не такой, как все, и значит…

— Похоже, это я уже не про себя… А без вины виноватых не бывает. Бывают только не знающие своей вины.

— Дети, они ведь не ведают, что творят. Иногда — добро. Бывает.

— Наверное, бывает.

Как встретились, как сговорились эти два мерзавца, вообще — как нашли друг друга. Ведь какой бы Француз ни был трепач, о таком с первым встречным не заговоришь. А может, и не сговаривались. Или сговаривались о чем-то другом, да вот тут девочка и подвернулась. Француз торчал каждый вечер в Красной столовой в компании Кольки Урблюда и других беспричинных людей, брехавших разные истории под Урблюдову гармошку и вечную котлету. После детдома Француз устроился учеником слесаря на бумажную фабрику, но вскоре ушел на лесопилку, где было повольготнее, то есть попьянее. А второй… Никто даже имени его не запомнил, да, может, он и назывался. Дед Муханов же и вовсе сомневался, было ли имя у этого крепкого низкорослого мужичонки в кепке-копейке на бровях, с недельной щетиной на рельефно мускулистых скулах. Никто не помнил, чтобы он на кого-нибудь взглянул. Даже на Феню, которая царила и властвовала в прокуренном зальчике, не покидая своего места за жестяной стойкой, под жалобной книгой с наклеенным на обложку портретом Акакия Хоравы в роли великого воина Албании Скандербега. Непрестанно жуя и ковыряя алюминиевой вилкой котлету, ковыряясь ею же в зубах, он молча слушал Француза, который, похохатывая, сыпал своими дурацкими историями. «Да ты, парень, с придурью», — беззлобно пробормотал обладатель кепки-копейки. «Это потому, что я по утрам здорово сморкаюсь, — осклабился Француз. — Так сморкаюсь, что с соплями мозги вылетают. Жди, пока новые отрастут».

Тем же вечером они отправились на Детдомовские озера, выбрали местечко поукромнее, выпили. Француз угощал, деньги завелись: тайком от начальства продал литовцам несколько кубометров ясеневого паркета. На допросах он потом упрямо твердил одно и то же: ни о какой девочке и речи не было, договаривались о новой «паркетной операции». Может, и так. Однако девочка возникла. Она знала Француза: вместе росли в детдоме. Правда, он был постарше. Приставал — так он ко всем девчонкам приставал. Она гуляла, они выпивали. Позвали ее. Присела рядом, пригубила вина. Поболтали. Первым набросился небритый мужичонка. Вторым был Француз. Девочка потеряла сознание, когда появился Иван Плахотников.

— Это который тогда умер в больнице? — уточнил Леша Леонтьев.

— Который.

Рослый, широкоплечий, хозяйственный, с монотонной, как уголовный кодекс, манерой речи, немногословный, обстоятельный. Работал на мукомольном заводе, держал огромное хозяйство. Жил один. И надо ж было этому быку-бычине влюбиться в Наденьку. Хотя, впрочем, почему бы и нет… Милая тихая семнадцатилетняя девушка без опасных фантазий. Не то что все эти финтифлюшки черт знает в каких юбчонках, материала на которые требовалось не больше, чем на мужской галстук, мечтательницы хуже алкоголиков: Москва, Крым, муж-офицер или, на худой конец, дипломат, роскошная квартира и чтоб никаких тебе свиней в сарае и картошки с селедкой. Для таких вся жизнь — сплошное «вдруг». Таких-то обычно жизнь и бьет мордой о стенку. Наденька Духонина была не из таких. Иван давно к ней присматривался. Заходил изредка к Духониным в гости, а то и помогал по дому — починить, побелить, покрасить. Несколько раз выпивал с Ильей в его загончике. Лишних вопросов не задавал, в душу не лез, в закадычные друзья не набивался. Человек, который знает себе цену. Не больше, но и не меньше. И уж если такой человек что-нибудь решит, то от своего не отступится. Каждая цель должна быть достигнута. Во что бы то ни стало. И когда он наконец принял решение жениться на Наденьке, он прямо так и сказал и ей, и Илье, и Анне. Илья хмыкнул: «Ей только-только семнадцать стукнуло. Учиться хочет в техникуме». — «Я подожду», — спокойно ответил бычина. Наденька же просто-напросто ему отказала. Нет, у нее не было избытка в ухажерах, она вовсе не была своенравной капризулей или кокеткой. Никто так и не узнал, почему она твердо ответила Плахотникову «нет», да это уже и не важно. И возможно, что Плахотников поверил ей. Может быть, даже растерялся…