— Миша! — закричала Настенька. — Я все равно никого, кроме ребенка, не люблю. Не делайте этого!
— Пшла вон! — велел муж, и Настенька убежала наверх. — Я первый, потому что это ты мою жену с панталыку сбил.
Они вышли из дому и остановились в тени.
Михаил крутанул барабан и, глядя побелевшими от бешенства глазами на Мускуса, нажал спусковой крючок. Раздался сухой щелчок.
— Не повезло тебе, — съязвил Мускус. — А вот мне всегда везло. И сейчас — тьфу, нечистая сила! — повезет.
Он с улыбкой уткнул ствол в висок — грохнул выстрел. Мускус упал.
— Шума, конечно, не оберешься, но все вышло по-моему! — торопливо проговорил Михаил, взбегая на крыльцо, где поджидала его Настенька. Хочешь — сходи за дом, убедись: моя взяла.
— Считать не умеешь, — сухо ответила Настенька. — Взяла — моя. Подвинься.
И ушла с чемоданчиком в руках вон со двора.
Она поселилась у матери в крошечной комнатушке под крышей, родила мальчика, которого назвала Виктором.
Принимавший роды врач хлопнул малыша по попе.
— Хорошо кричит! А пахнет! — Доктор аж зажмурился. — Ну чистый мускус! Просто зверский.
А через три или четыре дня Настенька получила телеграмму от Мускуса (нарочно задержанную — по уговору — его дружком, начальником почты), в которой значилось: «Ja tebia liubliu». Он постеснялся писать русскими буквами слова, которые в городке никто не произносил вслух.
АЛАБАМА
Только сам Алабама мог себя назвать таким дурацким именем. Возвращаясь домой — хмельной, разумеется, — он напевал себе под нос какую-то странную песенку, в которой можно было разобрать разве что припев: «Алабама, ах, Алабама! Ты моя мама!» Так и прозвали губастого смуглого парня, который неизвестно чем занимался в жизни: то работал на железной дороге, то подметал улицу, особое внимание уделяя, разумеется, двору, где он обретался на постоянном месте жительства, — Девятнадцатому дому. И еще он был бабник, каких, как уверяли взрослые, свет не видывал. Если что и удивляло в его поведении, так это страсть к чтению: каждую неделю он брал в библиотеке на дом чуть ли не по десятку книг.
Вообразите себе этого мужлана, безжалостного к чужим точно так же, как к своим. Властный грубиянище с гипертрофированным самолюбием. Огромный, как портовый кран. Выбитый передний зуб залеплял жевательной резинкой. Похотлив, как павиан. Подметая тротуар перед нашим домом, он провожал каждую женщину взглядом, вызывавшим у жертвы задымление вагины. Он женился в сорок, и в первую же брачную ночь в припадке бешеной страсти откусил жене оба соска, но не выпускал ее из объятий, пока оба не испытали оргазм. А утром, когда он крепко спал, она изловила мышь, смазала ее салом и засунула ему в задний проход, который затем заткнула ватным тампоном, смоченным в казеиновом клее. Впрочем, так фантазировали взрослые, больше всего жалевшие мышь, сварившуюся заживо в лошадином желудке Алабамы. Нам же было известно, что женат Алабама был на сумасшедшей красавице Фрике — Фрика целыми днями кроила одеяния из тюля, в которых никогда не появлялась на людях.
Фрику считали «невсебешной», но, вообще-то говоря, побаивались. Однажды она на глазах у всех усадила на пень цыпленка, накрыла его носовым платком и со всего маху ударила топором. Призванные нарочно к участию в эксперименте мужчины все, как один, засвидетельствовали, что топор остановился в санитеметре-полутора от носового платка, однако, когда незапятнанную тряпицу подняли, все зрячие могли убедиться в том, что цыпленок мертв и кровав. Фрика убила его на расстоянии.
Жена Алабамы, впрочем, мало нас интересовала. Считалось, что в Девятнадцатом доме живут самые красивые девчонки улицы, если не городка, поэтому каждый вечер сюда отправлялись самые отчаянные парни — разумеется, с вычищенными расческой ногтями и облитые жгучим одеколоном до покраснения. И вот тут-то они и сталкивались с Алабамой. Едва завидев ухажеров, он поднимался из-за доминошного стола и, лениво раскачиваясь, направлялся к парадному. Облокотившись на штакетник, из-за которого свешивались золотые шары, он преграждал путь очередному ухажеру и устраивал тому форменный допрос: к кому, зачем и т. п. — с одной-единственной целью: вызвать парня на драку или же обратить его в бегство. Начиналось все с «А пошел-ка ты, нигер!» или «Какое твое рассобачье дело!», завершалось же, увы, жестоким битьем гостя. Никто не мог сравниться с Алабамой: уж больно он был хитер и изворотлив в драке, и даже более сильные противники не могли устоять перед его нырками, вывертами и ударами ниже пояса (а это в таких поединках дозволялось). Он просто-напросто не желал подпускать чужаков к девчачьему цветнику, который без всяких на то оснований считал своим. Или — «нашим».