- Я на тебя тоску нагоняю, да, Сань? У тебя радость, а я в полнейшем миноре... Кстати, могу тебе подбросить занятную тему для спектакля: "Клан"... О семье Кеннеди; может быть крайне интересно... Что определяет судьбу человека? Закономерность? Или рок? Или генетический код?
- Интересная тема. Закономерность, рок и код - все завязано в один узел...
- Саньк, а ты помнишь Коктебель шестьдесят второго?
- Помню. Отчего ты про это?
- Не знаю. Налей, а?
- Заставишь своего Удалова переснять материал, фамилию в крайнем случае снимешь...
- Э, - Степанов махнул рукой, - проигрывать больно. Слишком мало партий осталось... А я Коктебель теперь тоже чуть не каждый день вспоминаю.
Он, Митяй, устроил тогда так, что и Писарев и Левон смогли - по письмам театра и киностудии - получить путевки в писательский Дом творчества "Коктебель".
То лето было особым; ни разу погода не портилась, небо было высоким и до того голубым, что иногда казалось, будто его совсем и нету; Мария Степановна, подруга поэта Максимилиана Волошина, была еще совсем бодрой, часто принимала у себя, рассказывала о прошлом так, будто "коктебельские встречи" были вчера и будут завтра и приедут знаменитые наши писатели, академики, режиссеры, артисты - и наши одногодки, будущие знаменитости...
- Иных уж нет, а те далече, - сказал Писарев. - Ты об этом?
- Об этом, - вздохнул Степанов. - Помнишь, как мы делали шашлыки возле забора?
- Помню. Это когда ты молодой, кажется, что можно отойти за двести шагов, и будешь сам по себе...
- Хорошо сказал.
- Ты давно не был в Коктебеле?
- Я боюсь ехать туда, Сань. В молодость возврата нет, есть уход в память, а это самый близкий путь к сентиментальной старости.
- Слушай, а давай махнем туда вместе, Мить? Хоть на пару педель?
- Я боюсь, - повторил Степанов. - Даже вдвоем боюсь. Можно, конечно, пригласить подруг, не брать пишущей машинки, но это будет реанимация, а реанимируют все же ненадолго, потом станет еще хуже; мы будем все время играть - и даже перед самими собою играть, а это, мне кажется, невыносимо...
- Если увлечешься - неутомительно, даже приятно.
- Это если на сцене, Сань... Жизнь-то прожита, брат...
Он сказал это просто и спокойно, и Писарев вдруг понял весь ужас этих слов, но словно бы какая-то незнакомая защитная сила возникла немедленно в его сознании, и он услыхал одно лишь - "театр", а потом увидел зал, сцену, где собираются друзья, лица будущих зрителей; он ощутил сладостный запах кулис, таинственную темноту, возникающую за колосниками, и ответил:
- Митя, не прожита. Она была б прожита, если б мы сделали все, что могли.
- А мне кажется, что мой пик кончился... Я сделал все, что мог. И спускаюсь... Иду с горы, стараюсь замедлить спуск, а - никак; давит спину, все быстрее бежится, все быстрей...
- Я тебя в нашем театре задержу, Мить, - пообещал Писарев. Тот вздохнул, посидел, закрыв глаза, потом улыбнулся:
- Попробуй, Саня... Это было б замечательно...
После театра он заехал домой, поспал ровно час, без будильника; принял душ, отправился на завод, где работал брат одного из студийцев; обещал помочь с заказом на особый кран; Писарев считал, что скорость монтажа сцены сейчас, при том, что есть кино и телевизор, имеет огромное значение; в цеху молодой парень, глянув на чертеж, пожал плечами:
- Если уж блоху подковали... Ваня объяснял, вам нужен резкий отъезд и спуск... Я понимаю, я на встрече был с режиссером Дашковым, он рассказывал, как его замысел погубили таким краном...
- Это как? - заинтересовался Писарев.
- А так. Ему в финале надо было вертолет получить, чтоб оператор медленно поднимался и снимал убитых героев, которые город спасли... Чтоб зритель сначала лица видел, потом тела, а потом маленькие точки на снегу, а потом ничего... Вертолета не дали, говорил; их, оказывается, тоже жмут, киношников-то; уговорили взять кран, обещали высокий сделать; обманули; очень Дашков образно про это излагал, я даже расстроился; я ему объяснил, как можно кран переделать, а он - "поздно, в кино что снято, на том точка".
С завода Писарев поехал в балетное училище, обещали отдать старые станки; думал выпросить старые зеркала, студийцы были связаны со стекольщиками, просили дать им основу, остальное обещали сделать сами; Писарев считал, что современный театр невозможен без пластики, движения; какие-то сцепы он видел обрамленными танцем; движение мысли можно выразить движением движения, а уж подтвердить - тем более; подтвердить - не проиллюстрировать.
Домой вернулся с фотографом Шурой; тот предложил использовать его персональную выставку в качестве макета будущих декораций; проговорили допоздна, чертовски интересно.
Перед сном, проводив Шуру, Писарев подумал о Степанове; весь день, после того как расстались в "Арагви", ему было тревожно за друга.
"Завтра вечером устроим пиршество в театре, - решил он. - И позовем Митьку. А потом утащу его сюда. Пли к нему поедем. Не надо ему сейчас быть одному".
Закрыв глаза, он сразу же увидел лица детей и поэтому уснул радостным. , , ....... 7
"А голова-то не болит, - подумал Писарев, открыв глаза. - Когда ждешь счастья, голова никогда не болит; страдаешь, если только надвигается неприятность".
За мгновение перед тем, как посмотреть на часы, он уже знал, что сейчас шесть часов десять минут.
Стрелки показывали шесть часов три минуты.
Писарев взбросился с дивана, оделся, натянул шерстяные носки, затолкал чуть опухшие ноги в свои старые, разношенные бело-красные "ботосы" и отправился на пробежку.
"Позвоню в четверть десятого, - думал он, переходя на бег. - Это тактично, никто не обвинит в назойливости, хотя ужасно хочется набрать номер в девять, как только стрелки замрут на секунду, организовав эфемерный, стремительно и безвозвратно проходящий сектор девяноста градусов... Эк, куда потянуло... Аркадий, ну, пожалуйста, не говори красиво... Великие тем и велики, что "рубили" афоризм... Запомнить легко... Лишь память людская гарантирует величие, то есть жизнь после смерти..."
Он бежал валко, чувствуя тело собранным, ощущая продольные мышцы спины; это была его защита; когда было плохо, он напрягался, и если чувствовал жгуты вдоль спины, то ему казалось, что это Левушка стоит сзади, а тогда не страшно, от кого угодно можно отмахнуться, никакое кодло не опасно.
"Митька - щедрый. Только щедрые могут творить, - рассуждал он с самим собою. - Спектакль будет называться "Расследование". Задник - пальмы. Митька говорил, что в Голливуде стоят огромные пальмы, крона словно взрыв, голову приходится задирать, разгоняешь соли, смерть остеохондрозу! Как это у Пастернака? "В траве, меж диких бальзаминов, ромашек и лесных купав, лежим мы, руки запрокинув и к небу головы задрав... И так неистовы на синем разбеги огненных стволов"... Черт, вот слово! Впрочем, пальма волосата, неэстетично... Надо сказать художникам: найти символ устремленности. Объект для фантазии пальмы Голливуда... А сцена должна быть казенной: деревянные стены, американский флаг, черные костюмы, белые рубашки, синие или темно-серые галстуки... Представление о том, что Америка многоцветна и безвкусна, провинциально... Чиновная Америка столь же традиционна, как любая иная, и сплетни такие же, маленькие, и те же удары из-за угла... На креслах, во вспышках репортерских блицев, под камерами кинохроники сидят обвиняемые: Чарли Чаплин, Поль Робсон, Артур Миллер, Бертольт Брехт, Ганс Эйснер. Это неважно, что каждого допрашивали в свой день... Ужасно, когда режиссер ищет абсолютную правду на сцене. Он должен создавать на сцене свою версию жизни; поиск правды - предтеча рождения нового качества бытия. Председательствующий комиссии хорошо бы добиться сходства с Никсоном - назовет каждого по имени, перечислит их работы; подсудимые будут подниматься, как и полагается в расследовании, и отвечать лишь одно слово: "я". А потом назовут свидетелей обвинения: Рональд Рейган, Рут Фишер, Дуглас Фербенкс... И Рут Фишер, бывший генсек Австрийской компартии, родная сестра Ганса Эйснера, начнет давать показания на брата: "Агент Коминтерна, русский шпион, его исправит лишь тюрьма"... А ведь действительно "поднялся брат на брата"... Вот они, пики истории... Отрывок из "Карьеры Артуро Уи", встык - допрос Брехта... Отрывок из Артура Миллера, можно взять даже позднюю вещь, "Смерть коммивояжера", а встык - его допрос; песня Робсона - допрос; сцепа из фильма Чаплина - допрос; показания свидетелей обвинения... Это был особый процесс, расследование националистов, которые решили на ужасе новой инквизиции сплотить "истинных" американцев, тех, которых можно считать чистокровными, ариями... Все люди чужой крови - агенты Коминтерна, они несли Америке "иностранную" идею... Ну и чего добились? Затравили Робсона. Чаплин уехал, Брехт уехал, и сколько же лет прошло, прежде чем появился Спенсер Тресси в фильмах Поллака?! Началось культурное безлюдье Америки... Протестующий голос Альберта Эйнштейна остался гласом вопиющего в пустыне... Фейхтвангер замолчал, Хемингуэй осел на Кубе, в Штатах не появлялся... Началась "эра посредственности". Понадобился Вьетнам, чтобы в Америке проснулась совесть художников; неужели только трагедия по-настоящему движет искусство?"