Спросил, можно ли выпить по этому поводу. Владимир Иванович ответил: "Не только можно, но и нужно, тем более что я беру гонорар коньяком". Симонян сказал: "Нельзя пить, снова начнется боль, да и вообще все это похоже на гипноз". - "Гипноз так гипноз, - ответил Владимир Иванович. - Я ведь ничего не прошу, я просто помогаю человеку, чтобы не было боли. Пить можно. Боли не будет". Вася Романов сказал: "Хочу подтверждения эксперимента!" Владимир Иванович ответил: "Пожалуйста. Поднимитесь, отойдите в угол, выставьте перед собою руки и честно отвечайте на мои вопросы". Вася поднялся, отошел в угол; напротив него встал Владимир Иванович, протянул руки и нацелился своими ладонями на Васины. И так они стояли минуту-две. А потом Владимир Иванович спросил: "Что вы ощущаете?" И Вася честно ответил: "Жжение в ладонях". Владимир Иванович обернулся к Симоняну: "Я могу - в вашу честь, как представителя консервативной медицины, - поставить диагноз моему визави?" "Извольте", -хмыкнул Симонян. Владимир Иванович снова вытянул руки перед собою, и навел ладони, словно локаторы, на Васю, и начал медленно водить ими, повторяя очертания контуров Васиного тела. А потом сказал: "Я чувствую металл под ребрами, слева, ниже сердца... Не отвечайте мне пока что, не перебивайте меня... Я ощущаю нечто чужеродное правее печени, в желудке, нет, в кишечнике, слепое утолщение, оно неопасно..." Вася не утерпел, победно глянул на Симоняна и изрек: "Ладонный рентгенолог установил абсолютно точно: правее печени у меня киста, доброкачественная, как говорят консерваторы; под сердцем осколок, удалять опасно, ношу свинец войны с гордостью. Владимир Иванович, я поражен и восхищен. Откройте ваш секрет!" А тот ответил: "Никакого секрета. Просто я настраиваюсь на вас, я ответствен за свое чувствование и, таким образом, за слово". Митя, рассказывая об этом Писареву, был грустен, лоб резала резкая морщина. "Писатель, - повторил он тогда, - если он писатель, обязан чувствовать человека, ситуацию, возможность, грядущее, прошлое. Ладонями. Всей кожей. Мясом, если кожу содрали. До последнего дыхания. И никак иначе".
Степанов почувствовал Василия Грущина первым, хотя тот ценил Митьку, старался, как мог, услужить ему, дважды просил написать сцену к первой самостоятельной постановке, но Митька ему помогать не стал, сидел с Саней, готовили композицию по мотивам "Романтиков" Паустовского. Вообще-то на курсе Василий Грущин был первым поначалу: всем преподавателям импонировала его манера неторопливой раздумчивости; намять у него была феноменальной, мог читать наизусть чуть ли не страницы пьес; великолепно отвечал по всем общественным дисциплинам; на первом семестре сдал за весь институт немецкий и попросил себе факультативный английский: работал в лекторской группе; очень потел, когда выступал на незнакомой аудитории, причем потеть начинал с кончика носа; правда, он ловко придумал себе чисто актерский прием- вроде бы поправлял очки, а на самом деле утирал капельку небрежным жестом левой руки... А Санька еле тянул от сессии к сессии; пропадал со Степановым и Левоном в танцзале "Спорт", единственном тогда в Москве, упоенно танцуя танго "Нинон" со спортивными "чувихами"; после каждого заработка (они калымили втроем на Киевском вокзале ночными грузчиками на товарной станции) принимал участие в "процессах", которые чаще всего происходили в бывшем ресторане "Аврора", что на Петровских линиях; неделями ездил на подмосковных поездах, чтобы записать песни инвалидов, собиравших милостыню.
Василий показал сцену из "Бесприданницы". Он раз двадцать ходил в кинотеатр "Повторного фильма", когда там крутили протазановскую ленту; его актеры абсолютно точно скопировали интонации Кторова и Алисовой, но ведь копия хороша, если только она авторская...
Преподаватели недоуменно переглядывались: Грущин показал ничто, поделку. А Санькиных "Романтиков" приняли "на ура" и предложили обкатать композицию в колхозных аудиториях Подмосковья. Это было прекрасное лето, когда Санька, Митяй, Лена Шубина и Юра Холодов бродяжничали на попутных грузовиках, ночевали в маленьких домиках сельских школ, свернувшись калачиками на полу, а по вечерам давали представление на открытых площадках, и не было в жизни более благодарных зрителей, чем тогдашние беспаспортные, без права выезда в город колхозники, все больше женщины, дети да инвалиды, пятьдесят третий год, восемь лет всего как кончилась война...
А на втором курсе Митяй написал Саньке композицию по "Лейтенанту Шмидту" Пастернака. И Санька, несмотря ни на что, стал сталинским стипендиатом. А Василий показал отрывок из "Далеко от Москвы" Ажаева, и ему поставили тройку. Накануне обсуждения показов Санька утешал Грущина, говорил ему, что хорошее начало, как правило, оборачивается дурным концом. "Ты меня задавишь на третьем курсе; хочешь, следующую постановку сделаем вдвоем?" Василий докурил сигарету, жадно затянулся напоследок и ответил: "Что ж, спасибо, подумаю". Они вошли в зал, и первым на трибуну поднялся Василий.
- Думаю, все согласятся со мною: у нас определился лидер, и этого лидера зовут Александр Писарев. Его постановка, бесспорно, самая интересная, именно потому я и хочу поделиться с вами своей тревогой за будущее нашего товарища, которого все мы успели полюбить за те полтора года, что вместе учимся в стенах нашего замечательного института, ставшего для нас родным домом. Постановка Сани, повторяю, талантлива, но ведь она вся... как бы не обидно выразиться... она вся формальна, в ней налицо рациональность, расчет, в ней нет изначального чувства, все выверено, как в математике... Разве это типично для нашего искусства? И оформление какое-то модерновое, будто не в Москве придумано, а далеко на Западе. А ведь там художнику приходится фиглярничатъ, чтобы заманить зрителя, ошеломить его и на этом сделаться заметным... Разве нам это нужно? Разве наш зритель этого ждет? Когда я смотрел постановку, я забыл о Шмидте, товарищи, я только ждал, чем Саша еще ошеломит нас. Чем? Саня, не сердись, Платон мне друг, но истина дороже! Ведь когда ты показывал свою работу, ты не о лейтенанте Шмидте думал, а о себе как режиссере! Ты стал им - для меня, во всяком случае... Но ты им останешься навсегда и для всех, если будешь сначала думать о герое, а потом уже о себе... Не сердись, Саня...
Писарев сидел, глупо улыбаясь, не в силах понять, что случилось. За него заступались студенты; профессор смотрел на своих питомцев влюбленно; когда страсти накалились, бросил с места:
- Значица сказа, мне нравится все это! Молодец Писарев, и Грущин тоже молодец! Сшибка мнений рождает, так сказать, атмосферу творчества! Но в споре не надо пользовать бланки обвинительного заключения. Истинную принципиальность отличает широта взгляда, терпимость и доброжелательство. К барьеру, Писарев! Я хочу посмотреть, сколь вы сильны и доказательны в диспуте. Я намерен послушать, как вы умеете защищать свое искусство!
Писарев тогда поднялся, долго молчал, хотел было говорить о том, что он понимает под термином "формализм", думал рассказать о Шостаковиче, Таирове, Кончаловском и Прокофьеве, которых корили этим самым формализмом, но потом неожиданно для себя повернулся к Грущину и сказал:
- А ты, знаешь ли, большая подлюга.
- Значица сказа, - рассмеялся профессор, точно с ы г р а в свое понимание слов Писарева как актерскую, хорошо поставленную шутку, - не довод! Не довод!
- Есть и довод, - ответил Писарев. - Я только сейчас понял, что такое зависть. Это когда один человек не может осуществить свой замысел, а другой может. Такое не прощают. И человека сжигает изнутри, он кончен, и ничто его не спасет, он пропал для людей...