— Да, вы «побили», — Кучма болезненно скривился. — Это там побили, где у наших пушки, да «катюши», да танки. А тут мы голыми руками не очень-то. Командир оружие нам не доверяет.
Кучму взяли в облаве из дому, из небольшого села на Днепропетровщине, увезли эшелоном вместе с молодежью. Запихнули его в теплушку и везли много дней до самой Голландии. Не все молодые выдержали, а он вынос. «Жилявый я был всегда, крепкий, как черт», — рассказывал Кучма. В лагерь военнопленных попал как заложник: кто-то из поляков перерубил кабель в цехе. Завод бездействовал несколько дней. А рабочих выстроили на заводском дворе и каждого десятого в Амерсфорт.
— Фашист, он порядок любит, — объяснял Кучма. — Иначе никто их не станет бояться. Может, все, кто кабель рубили, остались на заводе.
— Хорошо бы, — сказал Сафронов.
— Да оно бы хорошо, только не мне.
— И тебе хорошо, дядя Федя, — смеялся Паша, вечно неунывающий и самый голодный. — Не оказался бы десятым, не попал бы на свободу.
Кучма хмурился и отворачивался.
— Еще неизвестно, что это за свобода. Одели нас так, что на глаза людям не покажешься.
— Ну, не всех же! — смеялся Паша. — Вон Сафронов у нас, как настоящий менеер[1].
— Где ты так насобачился шпрехать, Миша? — спросил у Сафронова второй белорус, серьезный и тихий парнишка.
— По лагерям, Колюнчик, все по гроссен Дейчланд, пошвыряло меня.
Петр не вмешивался. Пусть говорят, лишь бы тихо, чтобы не услышал кто-нибудь русскую речь. Свобода пьянила их после всех страхов, унижений, издевательств. А сейчас идут себе по игрушечной стране, сидят в пахучем сене, как где-нибудь на родине своей, в Белоруссии или под Ленинградом. Там тоже туманов да сырости хватает, может, не так ветрено. Конечно, достаточно беглого взгляда, чтобы понять, какие они голландцы. Петр действительно не захотел вооружать их. У него одного был «шмайссер», спрятанный под полой рыбацкой куртки. Петр был на свободе уже больше года и привык к тяжелому чувству раздвоенности. Ему казалось, что есть два Петра — один обреченный, беспомощный узник лагеря смерти Схевенингена, а второй — вооруженный голландский рыбак, связной амстердамской группы Сопротивления.
Здесь все было странным: позеленевшие от времени башни мельниц, реки, текущие, как в корытах, над дорогами, деревянная обувь и короткие брюки крестьян, ночная внезапная война подпольщиков, потому что днем некуда деваться в безлесной равнине, нужно быть у всех на виду, особенно у энседовцев, шастающих по домам в своих черных мундирах.
Проще всего быть чьим-нибудь родственником. Дальним, чтобы мало кто помнил, горожанином, из Амстердама или Гааги, перебравшимся в тишину, к земле, картошке и салу, к рыбе.
Пришлось и Петру жить в голландских семьях, называться братом, дядей, племянником. «Племянником» смотрителя дамбы Яна Вилса, хозяина маленького домика у насыпи, отгородившей городок от Зейдерзо, Петру довелось быть несколько месяцев. Там, в обществе старого Яна и его дочери, Петр впервые расслабился, отошел от лагерных ужасов.
Уводя свой отряд все дальше на север, Петр ловил себя на желании идти быстрей, пусть даже рискуя. Он хотел прийти в дом Вилса, увидеть ту, встречи с которой хотел и боялся. Преступной была мысль о женской нежности в час, когда оставалась неразорванной колючая проволока лагерей, когда продолжалась схватка с побежденным, но не уничтоженным врагом.
Стин было двадцать два года. Она позволяла Петру брать ее под руку и провожать в церковь к воскресной службе. Девушка краснела от смущения, когда соседи, подмигивая, говорили:
— О, Стин, как вы с братом похожи!
Петр не возражал, похожи — еще лучше. И Стин, и старый Ян понимали, что недельные отлучки их жильца и диверсии против немцев на дальних дорогах вдоль моря связаны между собой. Стин однажды подумала, что этот чужой человек может исчезнуть так же вдруг, как и пришел, и ей стало страшно. Когда чужеземец, разговаривая с ней, неожиданно умолкал, ей хотелось обнять его большую седеющую голову, приласкать, как ребенка.
— Расскажи, Петр, какое лето у тебя на родине.
Петр на миг закрывал глаза. Когда это было и было ли вообще? Цветущие подсолнухи в полях, буйная зелень островов, сосновые бескрайние леса между Днепром и Десной. И тут же в памяти плыли разбитые дома, вымершие улицы и безымянный холмик в саду — могила погибшей в первую же бомбежку Чернигова жены.