Они тоже скучали по мне. Обычная мамина сдержанность в выражении чувств уступила место таким откровенным излияниям в любви, что я плакала над каждым ее письмом. И папа показал себя в своих письмах ко мне другим человеком: мне писал не отчужденный, авторитарный и эгоистичный мужчина, а гораздо более сложная личность. Талантливый человек, на его пути всегда вставали обстоятельства, мешавшие ему самоутвердиться и добиться уважения и признания, которых, он знал, что заслуживает. Он писал длинные письма, часто это были элегантно стилизованные эссе о жестокости разлуки с любимыми людьми, сожаления отца, который упустил шанс лучше узнать свою дочь и теперь испытывал боль от пустоты, зиявшей в его жизни. Над этими письмами я тоже плакала.
Теперь я понимаю, что эти письма были его обращением к миру вообще, они давали ему возможность выразить свой гнев и горечь на то, как обращалась с ним жизнь.
Нам не удалось привезти мою семью в Америку. В 1939 году они уехали в Австралию. Это был бы хороший выбор, если бы только мой отец мог принять то, что посылал ему Господь, — загородный дом, удаленный от мировых катаклизмов, работа по специальности, приносившая хороший доход, любящая жена и младшая дочь-красавица. Увы, кажется, он хотел героических направлений в жизни. Он добился больших успехов в лечении астмы, но хотел быть за это вознагражденным общественным признанием, может даже Нобелевской премией. Ему было 63 года, когда в Австралии ему сказали, что для членства в Австралийском Королевском медицинском обществе ему нужен австралийский медицинский диплом. Он пошел учиться в мединститут и получил свой второй диплом, когда ему уже было за 70. Никогда не считая себя иммигрантом, он говорил по-английски с большой уверенностью и с абсолютным пренебрежением к грамматике.
Он мог быть хитрым и убедительным, когда это было нужно, но с удовольствием вступал в конфронтации. Я встречала многих людей, которые восхищались моим отцом, но все они говорили, что невозможно было долго оставаться его другом. Он от всех требовал слепого подчинения и полной к себе лояльности.
Пытаясь добиться признания своего метода лечения астмы в Новом Южном Уэльсе, отец организовывал кампании в прессе и демонстрации матерей. Государственная медицинская комиссия в конце концов сдалась, и отцу выделили один из кабинетов в больнице Уоллонгонг для использования его в качестве экспериментальной клиники. Но он возмущался, что другим врачам не было дано указание пользоваться его методом, — правда, они могли выбрать этот метод и добровольно. Отсутствие у отца смирения неприятно поражало даже тех, кто признавал его несомненный врачебный талант, и постепенно он потерял ту поддержку, которой пользовался в своем кругу раньше.
Я ничего не знала об этом, когда жила в Манхэттен-Бич со своим первым мужем. Я только знала, что люблю своих родителей, и хотела, чтобы они были рядом. Эйб удивлялся, приходя домой и находя меня в слезах над их письмами. Почему я никак не привыкаю к новой жизни? Почему я не так же счастлива, как он?
Сейчас я понимаю, что я чувствовала себя несчастливой не только из-за тоски по дому, но и из-за социальной дезориентации. Моя «американизация » происходила сразу на всех уровнях моего существования; я разом потеряла не только семью и привычное окружение, но и свою этническую, культурную и классовую принадлежность.
Родители учили меня делить окружающих на людей «нашего круга» и других, и это понятие сохранилось у меня с детства, несмотря на раннюю приверженность громогласным советским идеалам бесклассового общества. Теперь же я оказалась среди «других», на самой низкой ступени общества, иммигранткой, невежественной незнайкой, которую нужно было всему учить, как ребенка. Классовые различия в европейском смысле слова в демократической Америке якобы не существовали, но было что-то в американской атмосфере, что заставляло меня испытывать дискомфорт.
Во-первых, мне казалось, что тот район Бруклина, в котором мы жили, был одной большой еврейской деревней, а я не была еврейкой. Я не была частью этой оживленной общины с ее особыми родовыми традициями. Я боялась, что семья моя была права, что Эйб и я действительно принадлежали к разным мирам. Я не ощущала этого раньше, потому что в Китае мы все принадлежали к одному многонациональному колониальному миру, хотя и с различиями между отдельными группами. Эйб был таким же американцем, как все знакомые мне другие американцы. А здесь он был американским евреем, и оказалось, что это имеет значение.
Я знакомилась с людьми, и они мне говорили: «Ах, ты из России! Моя мама тоже из России. Ты говоришь на идиш?»