Кое-как отлежавшись на бабьих корешках да на ветеринарном опие в Николаевском, во втором часу ночи я выехал в сто-двадцативерстный переезд в Кустонай. Тут уже подлинная Азия, нетолько по природе, но и по быту. До Кустоная — ни одного постоянного поселения, только киргизские «зимовки», да киргизские кладбища, по виду мало чем отличающиеся от зимовок. Неприветливые места, дикие места... Небо было подернуто, не то пылью, не то гарью. Температура вдруг изменилась, и подул такой холодный ветер, что я укрылся тулупом моего казака. Волнистая степь с песчано-черноземной почвой не так плодородна: ковылей уже нет, земля выпахивается быстрее и, выпаханная десяток лет не дает другой травы, кроме знакомой всем побывавшим в азиятских степях низенькой колючки. Узкая дорожка в три колеи, бежит снова вдоль Аята, потом вдоль Тобола, куда впадает Аят. Реки маленькие, то нелепо расширяющиеся, то чуть пробирающиеся тоненькой жилкой. Текут они то в глубоких и узких степных провалах, то их ложе, несоразмерно их величине, расширяется на несколько верст. У самых речек то пески, то ивовый кустарник, то камыши, то небольшие луга, покрытые высокой, похожей на осоку темнозеленой «тобольней» травой.
Эта осока в последние десять лет сделала чудо, — выстроила двадцатитысячный тород Кустонай и, близ него, ниже по Тоболу, еще одиннадцать селений, с семью тысячами душ. В последнее десятилетие многие тысячи мужицких голов бредили Кустонаем. Земля — киргизская; тридцать копеек за десятину в год; десятина в 4,000 квадр. сажень; возьмешь в аренду у киргизцев 10 десятин, а паши тридцать: ничего не понимают, вовсе простяки! Строиться надо — в двадцати верстах лес Ары; хочешь, покупай,— хочешь, тихим манером бери. Скотину где угодно паси даром. Тобольней травы на Тоболе, — три дня покосил, на всю зиму хватит. Пшеница родит по триста пудов. И закружились мужицкие головы, и потянулись переселенческие кибитки. И сколько неодолимых препятствий было преодолено! Со старины не пускают за недоимки, — берут месячные паспорты, точно идут в соседний уезд на заработки; старшину умасливают и задабривают, а то так попросту убегают по ночам, бросая дворы и старую землю. По дороге скотина падает, — становятся в работники и заработывают на новую. Все деньги вышли, — питаются христовым именем и воруют траву на чужих лугах, деготь в чужих дворах, кизяк и зерно по киргизским зимовкам. Не раз мужика избивают в кровь и с членовредительством казаки, башкиры, киргизы. Не раз его задерживают за просроченный вид, за воровство, за потравы. Задержат, вздуют и отпустят: не кормить-же его на свой счет, не вводить-же казну в убытки отправкой по этапу. Месяцы проходят в пути и в мытарствах, — и, наконец, вот он и Тобол, вот они безграничные нетронутые степи, тобольная темнозеленая трава и бор Ары. В степи воют бураны, застилая небо пылью; солнце палит; в безобразной реке вода мутна; на десятки верст вокруг ни жилья, ни человека, а одна только безграничная, дикая Азия, — но мужик чувствует себя в мужичьем раю: вольно, просторно, ни потрав, ни порубок, ни бар, ни полиции...
Где-же осесть? Да хоть-бы тут, между Арами и тобольней травой. И то, и другое недалеко. Роет мужик на склоне холма у степного озерца землянку, тащит из Аров бревнышки для крыши, заваливает сверху землею и начинает пахать. Проезжает стражник, видит, — две новые землянки:
— Вы кто такие?
— Батюшка, мы у киргизцев землю на года укупили!
— Паспорты где?
— Вота паспорты.
— Просроченные!
Стражник берет паспорты и увозит к уездному начальнику. Чрез месяц мужика тащут к начальнику. А начальник, на счастье, особенный, — из «переутомленных» культурой интеллигентов, удалившийся в степи, чтобы «обновиться». (Чего-чего на свете не бывает, читатель!). Мужики называют его добрым барином и простяком.
— Как-же вы это без позволения поселились?! — стараясь придать грозный оттенок своему переутомленному интеллигентному тенорку, кричит начальник на мужиков.
— Ваше высокопревосходительство...
— Я всего — высокоблагородие, — скромно возражает начальник.