— Что-же вы запасов-то не делали?
— Да кто ее знает...
— Ведь податей ни копейки не платите?
— Ни копейки.
— Повинностей никаких не отбываете?
— Вестимо. Места-то новые.
— Только полтинник с десятины киргизам плотите?
Мужики и не отвечают. Малороссы укоризненно качают головами и молчат. Сангвиники-великороссы азартно чешутся и, кто чмокает, кто плюет, кто энергично восклицает: эх ма! Мордвины вытягивают вперед шеи и усиленно моргают своими умными светло-голубыми глазами. Черные чуваши в белом полотне глупы, как и всегда. Туляк из заводских рабочих, самый плохой из хозяев, вор и пьяница, пробует сказать что-то образованное насчет того, что «правительствующая власть обязана оказывать пенсион», — но малороссы, великороссы, мордва и даже чуваши взглядывают на туляка так, что он (мгновенно) умолкает и старается попасть в обший тон молчаливаго сокрушения, что к нему совсем не идет.
Кормить их? Конечно, кормить. Военнопленных турок — и то кормили. Но... но не пора ли нам меньше походить на турок?
Голод
В первой половине июля 91 года голод уже начался. Уже в Орске было неладно. Народа двигалось по улицам мало, а, кто и ходил, так вяло, как-будто бесцельно. По утрам, с пяти до восьми, проходили озабоченно и быстро, от окошка к окошку ряды просящих хлеба, Христа-ради или «прохожему». Первые — местные голодные, вторые — переселенцы. Но в Орске еще бодрились: за сто верст на север, говорили, есть и хлеба, и кормы, и работа.
Когда я миновал Елизаветинскую, далее которой предполагался урожай, стало ясно, что и тут не лучше. Травы как-будто зеленее, но хлеба жиденькие, редкие, слабые. Казаки новой линии кряхтели, но как-будто не по настоящему: здесь казаки богатые, есть запасы, а на корм накосят сухого ковыля, который коса не берет, но зато «бреет» сенокосилка.
В Николаевском стало уже жутко. Тут сошлись две беды: с юга засуха, с севера — кобылка (кузнечик Stenobathrus sibiricus). Степь и поля были почти уничтожены. Но и тут особого уныния не замечалось. Казаки были уверены, что их, вместе с казачками и казачатами, возьмут «на паек». Настоящая беда началась с Кустоная.
— Это — ад, это настоящий ад! — восклицает начальство.—Это... это... ад, да и все тут!
Стражники приносят и привозят ведомости имеющимся запасам хлеба, списки голодающих теперь, списки тех, которые потребуют помощи чрез две недели. Ведомостям подводятся итоги, составляются сметы, пособия переводятся на деньги... Получаются чудовищные цифры и суммы.
— Нет, это невозможно, невероятно! Это... это — ад!
Приходят толпы мужиков с котомками за плечами, бабы с детьми на руках, бабы беременные, худые девчонки, мальчишки без штанов и шапок.
— Видите, так каждое утро! Делаем что можем, но это... это — преисподняя! Клянусь вам!
Приходят группы шустрых как мыши и юрких как вьюны купчиков. Они купили хлеб, но их не выпускают, чтобы еще больше не поднять цен. Купчики обижены и протестуют. Протестуют и требуют поступления по закону, причем вытаскивают из боковых карманов прошения и жалобы со ссылками на законы. Жалобы написаны местными юристами, у которых на воротах выставлены огромные вывески: «Подают советы и сочиняют прошения».
— Извините, ваше высокоблагородие, говорят купчики такими голосами, точно они готовятся опустить в гроб родителей: — извините, но мы страдаем незаконно.
— Незаконно, но основательно. Хотя... это — ад, преисподняя и пекло вместе!
Вот, начались поселки. Тут хлеба уничтожены, травы тоже. Одни съедены кобылкой до самой земли, — и поля черны, а степи покрыты точно намелко изрубленной травой. Другие десятины пшеницы объедены сверху, и на поле стоят только пожелтевшие соломины, без колосьев и листьев. Некоторые поля еще зеленеют превосходной, крупной и сочной пшеницей, но колосья облеплены рыжесерой кобылкой, которая выпивает зерно. Спугнутые насекомые развертывают розово-красные крылья и отлетают на несколько саженей. Теперь кобылки не так много, но недели три тому назад и степь, и поля были покрыты ею почти сплошь, и ехать и идти приходилось под проливным дождем скачущих и перелетающих вспугнутых кузнечиков.