С тем-же жутким чувством смотрю я из окон моего европейского номера на площадь азиятского города.
Да, действительно тут Азия. Вон, гурьбами ходят татарки, с головою кутаясь в свои кафтаны. Вон, проскакали на мохнатых лошаденках двое башкир, с высоко поднятыми ногами, сидя левым плечом вперед, в правой руке ногайка. Вот, и верблюды, а на верблюдах киргизы, по одному и по двое... Киргиз на верблюде — это уже эссенция Азии. Азия здешняя в свой черед эссенция этой части света. Видел я Палестину, видел Сирию, видел западный берег Малой Азии, но там Азия все-таки приличней и красивей. О Сирии, стране красавцев-людей и красавицы-природы, уже и говорить нечего. Но и в других местах люди были более людьми, чем эти киргизы, а верблюды более походили на творение Божие, чем верблюды здесь. Здесь это куча тулупов. На киргизе тулуп, его малахай — кусок тулупа, верблюд — тулуп, вывороченный наизнанку. И эта куча движется на четырех ногах, похожих на ходули; на длинной шее — всклокоченная овечья голова, которая ворочается в разные стороны как флюгер и жалобно стонет и рычит. И эдакими-то чудищами населены колоссальные области: Уральская, Тургайская, Акмолинская, Семипалатинская и Семиреченская... Куда я заехал! Где построен этот Оренбург!
С стесненным сердцем лег я спать, и мне снились далекие южные и западные страны и города. То Париж с его чудом цивилизации, выставкой и Эйфелевой башней; то Неаполь, Везувий, блеск лазурного моря, роскошь полу-тропических садов, сладкие звуки мандолин и гитар; то античные развалины Бальбека. Я видел все это, я был там, но все время я чувствовал за собою, за спиной, в каком-то куске мрака верблюда, а на верблюде киргиза, — а киргиз с острым ножем все тянется, каналья, к моим ушам...
И все это произошло оттого, что я знал Оренбург только по биографии Шевченки да по «Капитанской дочке»; и все это оказалось вздором. Оренбург совсем европейский город, и притом премилый, даже красивый. Лучшая его часть вся застроена приветливыми каменными домами в два и три этажа. Много казенных зданий. Два корпуса, институт, больницы, присутственные места таковы, что их не совестно было-бы поместить и в Петербурге. У многих домов зеленые садики и палисадники. В садиках — пирамидальные тополи, часто однако вымерзающие. Громадные гостинные дворы, где самое настоящее российское купечество торгует какими угодно товарами, от подержанной мебели до шелков и бархатов. Несколько типографий, местная газета, афиши, объявляющия о приезде оперной труппы, которая оказалась вполне приличной, — чего-же вам еще! Народ благообразен, даже красив, и нетолько здоров, но здоровенен. Я сразу воспрянул духом и принялся усиленно знакомиться с Оренбургом. Чем больше я знакомился с ним, тем больше он мне нравился. Азиятские его черты, которыя до того наводили на меня уныние, теперь только прибавляли прелести и новизны.
Оренбург мне живо напомнил Дамаск. И тот, и другой стоят на рубеже культуры и варварства. От обоих на запад хорошие дороги, — у Оренбурга железная, у Дамаска шоссейная, — оседлое население, христианство, «Европа»; а на восток — безграничные степи, кочевники, степные табуны, овцы, верблюды, мусульманство. И в Оренбурге и в Дамаске — последние рощи и последние большие воды. И там и тут базары и гостинные дворы. И там и тут смесь востока и запада. Конечно, Оренбург меньше, но он во сто раз более европейский город, чем Дамаск. Оренбург, как город, не так живописен, но его воды и рощи лучше дамаских и так-же характерны. Эти воды и рощи поражали меня тем больше, что я никак не ожидал их встретить.
Первой приятной неожиданностью была вековая роща за Уралом, которая видна с нагорного городского берега. В начале мая деревья чуть были покрыты зеленью, которая имела нежный молочно-дымчатый оттенок. Под ее покровом старые громадные осокори и серебристые тополи приобретали что-то наивное, нежное, детское. Над ними было такое-же нежное, светлоголубое весеннее небо. Под ними лежало их отражение в нешироком зеленом Урале. Направо от рощи уходила в даль безграничная степь, подымаясь к горизонту, как море... Ничего подобнаго я не ожидал! Да ведь это «вид на Азию», эта зеленая нерусская река, ее обрывистый и скалистый темнокрасный берег, роща гигантских тополей и подобная морю степь! Можно больше не видеть во сне Неаполя и Парижа.
Внутри рощи удивительно хорошо. Причудливая Азия после апрельского снежка вдруг разгорелась настоящими жарами, доходившими до 28° R. в тени, и роща развернула все свои прелести. Листья на деревьях распустились и заблагоухали. Жимолость, таволожник и шиповник зацвели один за другим. Распустились ландыши, и нигде я не видел ландышей, которые благоухали-бы так сильно и так сладко, как здешние. Травы вытягивались не по дням, а по часам. У грачей на макушках дерев начались неугомонные хлопоты и разговоры. Лягушки хохотали до упаду. И чуть не в каждом кусте пел свою хрустальную, отчетливую, глупенькую, но удивительно милую песню соловей. Роща вся дышала и дрожала этими звуками и благоуханиями. Просто нельзя было досыта налюбоваться ею, бродя между громадными стволами азиятских тополей то стоявших прямыми колоннами, то наклоненных друг к другу и перекрещенных, то прикрывавших своими кронами озерца и затоны, заросшие водяными лилиями и тростником, то расступавшихся на зеленых полянах. Кусты и более молодые и низкие вязы дополняли убранство этого живого здания рощи, ее зал и корридоров. Воздух был сухой, азиятский; ни туманов, ни росы. Зато иными ночами, вслед за знойным днем, следовали морозики, прихватившие молодой дубовый лист.