— Ваше высокоблагородие, я от вас ничего не потаю, только уж вы наставьте на разум. Измаялись мы. И так думаем, и этак прикинем, все одно смерть выходит. Действительно, мы самовольные. Ну, прегрешили; однако, неужели нам прощения не будет?! Куда нам теперь на старину идти? На старине-то наше место пусто, а тут у меня семнадцать лошадей, да три верблюда, да дом, да две коровы. Сами знаете, лошади теперь пять целковых цена. Что ее продавать! А домой не поведешь: полторы тысячи верст... Теперь, сеять не велят. Чем-же я зиму проживу? Халатники-то наши сегодня тута, завтра в Индею ушли, им везде хлеб. Помрут они что-ли без Каратая?! А нам смерть!
— Да ведь земля ихняя.
— А нам зарез!
— Вы у них самовольно захватили.
— Нас полторы тысячи душ! Крещеных!
— Ничего не выйдет.
— А если господину министеру?
— Оставь это дело.
— А если к...
— Не смею между вами становиться, но мой совет: оставь.
— Не оставлю, ваше высокоблагородие!
Шалохин умолкает. Он молчит, но вся его фигура, спокойно, но непоколебимо упорная, говорит, что он действительно не оставит. Но в этом упорстве нет ничего нелепого, деревянного. Нет, Шалохин сознательный подвижник. Пьянство, плутни, грубости участковому, битье сапогом аульного забыты, отринуты. Нет прежнего Шалохина, суетного мирского человека: теперь Шалохин — подвижник. Шалохин стоит за других, стоит за правду, как он ее понимает; он просит за ближних, быть может, и грешных; он искупает их грехи, он вымаливает им прощение. И весь Шалохин так и светится подвигом, на который он себя обрек. Его речь стала правдивой, его манеры благородны, — не заносчивы, но и не принижены. Он не пьет. Он не утаит ни одной копейки из денег, которые ему дал мир на ходатайство. Он мало ест, спит не на постоялых дворах, а на выгоне, чтобы не истратить лишнего. И этот медвежонок так действует на вас, что вы, точно загипнотизированный, забываете все его грехи, помните только одно: что им всем зарез, — и начинаете помогать ему.
Вот чем он берет, этот великоросс, этот медведь, — великой искренностью и правдивостью. Правда, эти искренность и правдивость появляются порывами, но они необыкновенно сильны и, кроме того, они достаточно продолжительны, чтобы не остаться без результатов. Много существует объяснений того, чем создалось русское царство и его сила. Одни приписывают это особенно доброкачественным идеалам русского народа; другие — мудрости его правителей, собирателей Руси; третьи — рабскому послушанию народа, представлявшему собою стенобитную машину, разрушившую не мало соседних художественных зданий. Что до идеалов, то они вечны, и каких-нибудь специально-русских идеалов нет. Мудрость правителей бессильна, если ей не поможет мудрость управляемых. Что до рабских свойств русского народа, то какой-же он раб?! Разве Шалохин раб? Взгляните только на него: это подвижник, а не раб. В правдивости сила этого народа. В повседневном быту ложь торжествует у нас слишком полно, но в важные минуты личной и народной жизни царит еще неподкупленная совесть; она выходит победительницей и вслед за собой ведет своего союзника и триумфатора, Россию. Россия существует, — и чем иным объяснить ее существование? Этим она живет, это ее родило, но вперед этим одним не проживешь: международная жизнь, в которую все больше и больше втягивается Россия, слишком осложнилась. Что годится в Буранной области на реке Каратае, то недостаточно на низовьях Днепра и Днестра, на Висле, на Шпре, на Дунае. Тут одного «категорического императива» недостаточно, и кроме него нужна еше культура, без которой нас забьют.
«Не оставлю», сказал Шалохин и действительно не оставил. Месяцы продолжалось его подвижничество, но он не отступал. Он худел, бледнел, его глаза западали глубже, веки опускались все ниже, но Шалохин не оставлял. Дело его доверителей осложнялось, ухудшалось, но Шалохин ни разу не поколебался под принятой на себя нелегкой ношей. Сначала какая-то каратайская баба оскорбила участкового — Шалохин доказал, что баба была беременна и действовала в исступлении ума. Потом иногородние оказали сопротивление при отправке их по этапу на родину, — Шалохин вымаливал им прощение за сопротивление и отсрочку в выдворении. Наконец, среди иногородних, которые ничего не сеяли, открылся голод — и тут уж Шалохин показал себя всего и, что почти невероятно, добился для своих доверителей ссуды на продовольствие, — «способия». Мало того, ссуды были даны «до урожая будущего года», а так-как выдворение поселенцев «без потрясения их экономического быта» произведено быть не могло, а следовательно не было надежды на возврат ссуды, то халатникам Каратайской волости было «предложено» заключить с иногородними арендный контракт. Многое перетерпел и одолел Шалохин — и поставил-таки на своем. Я не влюблен в Шалохина, не окружаю его ореолом безусловной добродетели, но не могу не любоваться им в период его подвижничества и не назвать его молодцом.