— Спасского-Лутовинова.
— Помощника тамошнего помнишь?
— Помню чуточку. Высокий, белый.
— А как-же его звали?
— Кто его знает. Барином звали.
— И не слыхала про него ничего? Про Тургенева, Ивана Сергеевича? Помер он теперь.
Ольга молчит. Она сильно не в духе: боится, как-бы отец не помешал ей уехать. За нее отвечает солидный и обходительный мужик, стоящий с ней рядом.
— Мала была: где упомнить! — говорит он и с чувством спрашивает «переселенного»: — Сродственник вам были, али знакомый?
— Это Тургенев-то?
— Так точно.
— Нет. Человек был знаменитый. Весь свет его знает, — я оттого спрашиваю.
— Это... в турецкую войну? — осторожно спрашивает обходительный мужик.
— Нет, сочинитель был.
— Та-ак...— в недоумении говорит мужик.
— Книжки писал.
— Так, так! — с притворной удовлетворенностью восклицает мужик и начинает говорить о деле, а не о вежливых пустяках.
В регистрационных листах есть вопросы, почему переселенцы возвращаются обратно: климат, неурожай, религиозная и бытовая рознь, невозможность устройства. Нет графы: уходят, спасая нравственность. Ольгу Самохину отправили, чтобы спасти ее нравственность от влияния отца. Но бывают случаи и еще более курьезные.
— Какая-то дамочка только-что была, и премилая, — говорит письмоводитель «переселенному», который куда-то отлучался. — Премилая, только ужасно застенчивая.
— Верно, имение хочет переселенцам продать.
— Я спрашивал, а она краснеет, смущается и говорит, что ей непременно нужно видеть вас. Хотела придти, когда закроем присутствие, часа в три.
В три часа действительно раздается робкий звонок, и, шурша платьем, входит дамочка лет двадцати. Одета со вкусом и далеко не бедно. Лицо очень приятное. Свежие губы, из которых верхняя — с усиками и очень мило не достает до нижней, как у толстовской княгини Болконской. Добродушные, наивные карие глаза, густые и широкие черные брови.
— Чем могу служить, сударыня?
Дамочка краснеет до слез и теряется, потом хмурит брови, делает усилие и начинает:
— Будьте так добры, господин переселенный, не делайте такого вида, что...
И она останавливается. Глаза совсем полны слезами. Она быстро утирает их и решительно продолжает:
— Ну, одним словом... Как это сказать вам? То-есть, что сказать-то, я знаю, и хоть сейчас; но только слов таких, чтобы вам не было обидно, не приберу... Ну... —Дамочка как-будто подталкивает себя и густо краснеет. — Ну, одним словом, я... Фрося!
И дамочка, тяжело дыша, умоляюще смотрит на собеседника. Собеседник в недоумении.
— Ну, — снова толкает себя дамочка. — Ну, одним словом, не называйте меня сударыней, потому-что я — грязная женщина, как говорится, самая последняя и потерянная...
Собеседник разводит руками. Дамочка, оказавшаяся «Фросей», после того как раскрыла свое постыдное инкогнито, овладела собой и приступила к делу. Она говорит быстро, но с запиночками. Ей хочется выражаться как можно ясней, и голова усиленно работает: глаза то разгораются, то меркнут, брови хмурятся, сама то бледнеет, то краснеет, — но уже не от смущения, а от усилия мысли.
— Я к вам целый месяц собираюсь, — говорит она, — и все совесть меня убивала. Я вечером Богу помолюсь, — и таких, ведь, как я, Бог не отвергает, — вечером помолюсь, чтобы Он мне смелость дал к вам пойти, и правда, смелость явится. А утром встану, — не могу идти. Может быть, это Бог... то-есть, не Бог, а может, это мне только почудилось, что Он мне смелость послал, а я недостойна Его милости... Но сегодня вдруг решилась, и без молитвы... И не знаю, как это понять? Как это, без молитвы?.. Но я думаю, что это прежние мои моленья... Ну, не знаю я, как это вам высказать... Ну, все равно... Мы тут живем с матерью, и у нас две сестренки подростают. А я с другой сестрой... — Фрося вдруг остановилась, обернулась к передней и озабоченно и довольно сурово крикнула: — Луша, поди сюда!
В передней послышался шорох, но никто не вышел. Фрося вспыхнула.
— Лукерья Ивановна, нечего церемонии представлять: уж известно, по какой дорожке пошла! Что я одна буду стараться!
Из передней медленно и неловко вышла хорошенькая блондинка, почти девочка, одетая так-же щеголевато. Вошла и потупилась, вся красная от смущения.
— Вместе пируем! — с неподдельным негодованием воскликнула Фрося. — Старшие сестрицы! — Фрося горько засмеялась. — Нечего, Лукерья Ивановна, глазки опускать: не таковская! Что я, в самом деле, одна за всех и молюсь и прошу!
— Да что-жь, и я попрошу, — полушопотом отозвалась девушка.