Звонит. Дверь отворяет сам хозяин. Это очень милый, любезный и общительный человек. Он видимо рад, что к нему зашли, но чем-то смущен. Он улыбается, кивает головой, жмет руку, но за порог не пускает.
— Извините меня, — говорит он, — ради Бога, извините, но никак не могу принять вас! Жена стирает, а я варю обед. Вот какая история! — сконфуженно прибавляет он.
— Отчего-же вы это сами?
— Да уж что тут поделаешь! Жена до того, бедная, тревожится, до того измучилась, — и с детьми — Петю, кроме того, к переэкзаменовке готовит — и со стиркой, и хлеб печет...
— Да отчего-же вы такими Робинзонами? Даже хлеб сами печете?!
— Жена ужасно мнительная, да, по правде, и я ей вполне сочувствую. Разве можно поручиться, что кухарка вместо отварной воды не даст сырой! Или булочная! Чорт их знает, кто там тесто месит! А, ведь, довольно одной запятой, чтобы...
Хозяин бледнеет и умолкает. Оренбуржец удаляется. Но хозяину совестно, и он хочет загладить неприятное впечатление.
— Вы на чем остановились, на камфарном спирте или на мяте? — оживленнейшим тоном кричит он в догонку.
— На спирте, — так-же оживленно отвечает гость.
— Ага!.. А я на мяте.
Хозяин улыбается, машет рукой и премило кивает головой. To-же делает и гость. Но лишь только они отворачиваются, у обоих лица принимают остановившееся выражение.
Подъезд другого знакомого. Отворяет лакей и бледно улыбается.
— Дома барин?
— Дома-с.
— Здоров?
Лакей мнется.
— Не так, чтобы очень-с.
— Что-же с ним?
— Говорят: я нездоров.
— Животом?
— Вроде того-с.
— И доктор был?
— Были.
— Что-же сказал?
— Прописали лекарство.
— Мяту?
— Никак нет. Порошки.
— Каломель? Белые?
— Б-беловатые-с...
— Ну, знаешь, я барина не стану беспокоить.
— Да они не лежат-с, еще похаживают.
— Все равно, знаешь, не... того, не стану беспокоить. Кланяйся, непременно кланяйся!
— Слушаю-с.
Гость поспешно удаляется. Лакей остается на крыльце и облегченно смотрит на свет Божий.
— И передай, чтобы скорей поправлялся барин, — издали бодро кричит гость. Но лишь только лакей запирает подъезд, бодрость оставляет оренбуржца. Не то, чтобы страшно, а руки-ноги плохо подымаются, и сам он делается вроде лубяного.
Оренбуржец дотягивает до вечера. В девять часов уже совсем темно. В половине десятого всходит на небо полный месяц. Наш герой в темной комнате сидит у окна и смотрит на улицу. На дворе прохладно и попрежнему невозмутимо тихо: ни звука человеческого, ни веяния ветра. Небо зеленовато-синее; крупные звезды, не испугавшияся лунного света, смотрят на землю белыми точками. И чего-чего только не передумает человек в такие минуты! И каких только несбывшихся желаний и новых несбыточных мечтаний не закрадется в его душу! Ничего «простого», ничего рокового; напротив того, все, что вложено в человека гордого, самостоятельного, тоскующего по красоте и счастью — оживает в это время. Такие минуты — отдых, а отдохнувший, опамятовавшийся человек припоминает, что он — человек... точно это велика штука.
Тихо... Но вот тишина и лунная ночь начинают точно стонать. Где-то далеко раздаются какие-то звуки, жалобные, просящие, — и смолкают... Проходит пять минут, десять, — и звуки слышней. Звуки приближаются, крепнут, то несутся слева, отраженные стеной высокого дома насупротив; то справа, где они на самом деле раздаются, и опять смолкают... Долго не слышно ничего. И вдруг под самым окном раздается жалобный, просящий говор сотни голосов. Наш герой вздрагивает и высовывается из окна. На перекрестке улиц стоит толпа татар, сотни в две, в белых чалмах, и в один голос нараспев что-то говорит, на что-то жалуясь, о чем-то прося. Слезы слышатся в этом стоголосом звуке... Это татары молятся о прекращении страшной болезни. Жутко отдается в груди слушателя эта тоскливая жалоба и эта просьба, полная сомнения...
Снова все тихо. Снова только лунный свет наполняет городские улицы. Но проходит четверть часа, и над городом, то там, то здесь подымается далекими, едва слышными вздохами как-будто пение. То смолкая, то усиливаясь, оно приближается, растет, растет, — и под окнами показывается новая толпа. На этот раз это женщины. Все в черных сарафанах, все в белых рубахах и платках. Луна освещает толпу сзади и отбрасывает впереди ее длинную зубчатую тень, черную, как сарафаны женщин. Женщины поют, и пение их, однообразное, негромкое, звучит тоже жалобой и тоскливой просьбой. Это обходят город раскольничьи вдовы и девушки, с пением «Заступницы усердной»...