– Что ж там, шибко худо, что ли? – осторожно спросил Василий.
– Да как тебе сказать… Глухомань там дикая, леса непроходимые. Бывалые люди говорят: там лес – как в небо дыра! Опять же неленивому да ухватистому там жить можно. Я вот в Ирбитской слободе на днях был. Сотни лет еще не прошло, как первые поселенцы там, в лесах да на болотах, появились, а теперь домов двухэтажных понастроили, богатых купцов сколь живет! Ярмарка Ирбитская каждый год бывает, на всю округу, да и за округой славится. Торговой слобода Ирбитская стала.
За разговором кузнец ввел Коурка в станок для ковки и подковал правое переднее копыто.
– Ну, вот и готово, добрый человек. Поезжай себе с Богом, счастливо обосноваться на новом месте!
Все, что говорил словоохотливый кузнец, Василий подробно передал мужикам-переселенцам.
Зачесали мужики затылки:
– Похоже, народишко в этих краях никуда не годный, каторжане одни, – выразил общую мысль один из них, – вот как доберемся, Бог даст, до места, так связываться с ними – не след. Живут они сами по себе, и мы сами по себе жить станем.
– Да, лучше вовсе с ними не якшаться! – добавил другой. – Говорят, которые из них супротив царя и помещиков шли. Это против царя-то, помазанника Божьего! Вовсе отпетые, видать, головы!
Васильев кум Афанасий, который и поехал-то со всеми с неохотой, теперь уж и вовсе принялся каяться:
– Эх, и дураки мы, дураки набитые! По своей воле в Сибирь приперлись, с головорезами да подорожниками жить, тьфу ты!
Афанасий то и дело плевался и не переставал ругаться. А обоз шел все дальше – теперь уже проселочными дорогами, через дремучие леса.
Встретился верховой – вихрастый парнишка лет двенадцати, в посконной рубахе.
–Далеко ли до Прядеиной? – окликнули с передней подводы.
– Во-о-н туда правьте, версты две никак будет, – показал парнишка кнутовищем в сторону леса.
Скоро, будто из земли выросши, показались избы. Блестели на солнце извилистая речка и зеркало пруда. Место было красивое, и поселенцы повеселели. За речушкой стеной стоял хвойный лес, и солнце как бы позолотило верхушки сосен. Навстречу им с реки из-под берега вышла молодая баба, босая, в холщовой пестрядинной юбке, в белой льняной рубахе и в такой же косынке, разрисованной красноталовой краской, неся полные деревянные ведра воды. Она остановилась и, приложив руку козырьком ко лбу, долго смотрела на обоз.
Наступал вечер, с пастбища возвращалось стадо, за стадом шел старик-пастух с мальчонкой-подпаском, хозяйки загоняли по дворам скотину. Издалека слышался звон отбиваемых кос: была в разгаре сенокосная пора, и многие еще только возвращались с покоса.
Обоз остановился у речки. Распрягли лошадей, напоили и, стреножив, пустили пастись. Стали собирать сушняк для костра; меж переселенцами завязался разговор о виденном за день.
В деревне Прядеиной, как и в селе Белослудском, избы стояли как попало, строились – кому где поглянется. Однако все избы были добротными, рублеными из кондового леса, многие – под тесовыми крышами. Подворья были поставлены по-кержацки: две избы связкой через теплые сени, добротные надворные постройки – погреба, амбары, конюшни. Усадьбы обнесены высокими заплотами из толстых бревен, положенных одно на другое и врубленных в высокие толстые столбы, и у каждой ограды были плотные высокие ворота с калиткой – через такую ограду сразу не перемахнешь. Над усадьбами торчали колодезные журавли. Значит, люди здесь поселились основательно, на века.
В этот вечер у костров переселенцев было много народу из деревни Прядеиной. Начало положил мужик лет сорока с черной окладистой бородой и серьгой в левом ухе, с живым взглядом глубоко посаженных карих глаз, назвавшийся Никитой Шукшиным.
– Принес вот вашим ребятенкам поись домашнего, оголодали, поди, в дороге-то, сердешные!
Никита поставил возле костра Елпанова большой туесок парного молока, корзинку творожных шанег – и сразу стал своим человеком.
– Откуда Бог несет, добрые люди? С Новгородчины, говорите, на поселение? Ну, это ладно, хорошо: помещиков-то нет здесь, оброка никто не стребует! Всяк сам себе хозяин – хоть паши, хоть пляши, – ввернул прибаутку Никита. И, став серьезным, прибавил: – Землицы здешней всем хватит! Подать заплати только и сей себе с Богом: хочешь – рожь или овес, хочешь – пшеницу. Лён здесь хорошо растет – бабы не нахвалятся! Я ведь тоже из Расеи, из Тамбовской губернии. Крепостным был у барина. И лютой же барин был у нас! Из отставных, самодур-самодуром – не человек, а демон, одним словом. А я сиротой рос, отца-покойника плохо помню, а потом и мать померла. Как подрос маленько, поставили меня помогать барскому конюху Ерофеичу, уж сильно старым он стал. Но при барских лошадях находиться – это не мед пить! Чуть что – дерут нещадно, да и Ерофеичу в зубы тычут. Как-то раз, на Покров дело было, наехало к барину гостей видимо-невидимо. Вся прислуга, и повара, и горничные с ног сбились, гостям угождая. До полуночи пировали они, буйствовали, из ружей-пистолетов палили, какие-то огни бенгальски жгли. Оно красиво, да нашему брату – к чему? У нас с Ерофеичем работы по горло. И с барскими-то лошадьми умаялись, да еще гости все на лошадях, и каждую надо разместить, накормить-напоить. Слава Богу, за полночь все стихло на усадьбе, видно, удрыхлись господа хорошие. И мы с Ерофеичем в конюховке задремали. Вдруг будто кто меня толкнул. Смотрю, Ерофеич тоже вскочил. Батюшки светы, пожар! Барская конюшня горит! Лошади огонь почуяли и ну ржать, ну биться…
Мы с Ерофеичем прямо в огонь лезем – лошадей вывести бы! Тут в набат ударили, вся дворня высыпала, тушить конюшню стали. Ну, лошадей удалось спасти. А барин на крыльцо разъяренный выскочил, кричит: «Ловите конюхов-негодяев, это их дело, они подожгли, держите, не то сбегут еще, мерзавцы!». А куда тут сбежишь – Ерофеича моего из конюшни вынесли еле живого: голова в кровь разбита, грудь раздавлена. Положили его на охапку сена, а он все просит, чтоб его не трогали, не шевелили – шибко тяжко ему было, смерть, видно, чуял… Побелевшими губами еле выговорил: «Мальца Микитку не вините, не виноват он ни в чем… Мой грех, я недоглядел». Еще шептал что-то, не разобрать было. Лицо у него серым сделалось, и тут же умер Ерофеич, царство ему небесное. Старый уж был, сплоховал, видно, не увернулся, вот лошади его и затоптали, они ведь при пожаре сильно бьются, аж на стены лезут.
А меня связали, да и влепили мне, и так уж обожженному на пожаре, еще двадцать пять «горячих». А потом – в кандалы и в Сибирь погнали.
– Это как же – без суда, что ли? – поразился Василий.
– Суд-то был, да что толку: где суд, там и неправда, а кто богат, тот и прав. Отсидел я в остроге, потом подолбил мерзлой земли на рудниках. Потом сюда вот на вечное поселение определили. Здесь раз в год урядник наезжает проверить – все ли ссыльные на месте. А куда мы отсюда денемся, разве что в землю…
– Отчего же пожар-то был в имении? – снова спросил Василий, – кто поджег?
– Да пес его знает – кто. Может, гости барина сами и подожгли спьяну. А я и теперь, хоть дело прошлое, Богу не покаюсь: не виноват был ни в чем!
Шукшин размашисто перекрестился. Васильева жена Пелагея не вытерпела, вмешалась в разговор:
– Значит, невинного человека засудили? Креста на них нет, на душегубах!
– Э, да сколько их, невинных-то, по острогам сидит или на каторге мучится! – махнул рукой Никита.
– Ну, а самоедов ты видал? Что за люди такие, что сырое мясо едят?
– Этих мы в здешних местах уже не застали, они дальше на север подались. По-другому их вогулами называют, а вогулы – люди вольные: не пашут, не сеют, не жнут – тайгой кормятся. Зверя стреляют, рыбу ловят…
– Ты тут с семьей али как?