Выбрать главу

– Че гадать-то?! Всыпать им горячих, да как следует – поделом вору мука!

– Нечего слова на них тратить – черемуховыми вицами лучше растолковать!

Староста пытался образумить толпу: нельзя было допустить самосуда, надо везти Куликовых на суд в волость, но никто его не слушал: всем не терпелось тут же, немедленно, наказать конокрадов, да так, чтобы все видели и кому другому неповадно было…

Мигом притащили широкую скамью и первого привязали к ней веревками Пашу: «Вот тебе, как старшему, двадцать пять розог за разбой да за кражи, да десять розог за то, что сыновей учил тому непотребству».

Не буду описывать всех подробностей деревенского самосуда – жестокого, беспощадного, но справедливого… Потом двадцать пять розог всыпали Леве Куликову, а под конец отодрали пашиных сыновей. Каждый получил свое. Волостной суд мог бы осудить и строже, но и неписаный закон тогда хранился во многих глухих деревнях, где суд испокон века вершили всем миром.

…Если бы при обыске на воровском хуторе прядеинские мужики зашли в горенку и сняли домотканые половики, то сразу увидели бы, что половицы не закреплены на шкантах, как обычно, а просто положены сверху и легко убираются.

А под ними был сундук с награбленным добром: дорогие тонкой работы фаянсовые сервизы, позолоченые ложки, вилки и ножи, зеркала в золоченых оправах. А золотых брошей с бриллиантами, сережек с самоцветами, золотых обручальных колец, перстней там было не счесть.

Да, поистине драгоценным был этот, с виду простой, окованный железом сундук! О нем знали только два человека – Соломия и ее муж.

В другом тайнике были деньги – в стене за навесным посудным шкафом. Никто и подумать бы не смог, что под кухонным скарбом – надежно укрытый в стене тайник. Наворованное и награбленное могло дать капитал для широкой торговли, открыть которую они давно уже мечтали.

Прошли многие годы, как они приехали сюда и прижились на краю леса у большой дороги. Когда появились соседи, которые наблюдали за ними во все глаза, Куликовы стали распахивать землю за шесть верст от хутора и поставили там дом с надворными постройками. Им не препятствовали: земли вокруг много – стройся, где хочешь. Да и побаивались люди Куликовых. Побаивались.

Постоялый двор

В престольный праздник явленной иконы Казанской Божьей Матери множество люда – и конного, и пешего – направлялось на богомолье. Большой Казанский тракт не пустовал ни днем, ни ночью. Люди ехали, а чаще шли поклониться чудотворной иконе, надеясь получить исцеление от недугов. Тут были глухие, слепые, увечные, больные, уроды, нищие…

У самого тракта стоял старый, мрачного вида двухэтажный приземистый дом. Стекла в окнах позеленели от времени, рамы покоробились и обветшали. В первом этаже дома была парадная дверь и крыльцо в две ступеньки, выходящие в сторону тракта. Широкая двустворчатая дверь покосилась, железный кованый пробой проржавел, ступени крыльца скособочились и доживали последние дни. По всему было видно, что дому нужна твердая хозяйская рука.

Над входом красовалась вывеска «Трактир», до того ветхая и потемневшая от времени, что новый человек вряд ли что-нибудь на ней разобрал бы. Над воротами была вторая, тоже потемневшая, вывеска: «Постоялый двор Кузьмы Ивановича Китаева».

Хозяин дома и постоялого двора Кузьма Иванович Китаев давно уже умер, и теперь там жил младший сын Пантелей, известный на всю округу взбалмошный стареющий пьяница.

Постоялый двор и трактир Китаева были на бойком месте, всегда полны народа, и жизнь здесь шумела попойками, пьяными драками, руганью и мордобоем.

Пантелей Китаев, несмотря на разгульную жизнь, не потерял еще полностью былой цыганистой красоты. В сорок лет, ко всеобщему неудовольствию, он стал сватать восемнадцатилетнюю Катеньку Морозову, дочь казанского мещанина. Отец, Иван Осипович, новоявленного жениха с порога прогнал и впредь показываться на глаза запретил.

Бедный отец не знал, что его умница и краса ненаглядная Катенька давно уже встречается с этим прощелыгой и даже готова бежать из родительского дома. Его едва удар не хватил, когда Катя тайно обвенчалась и уехала со своим непутевым муженьком на китаевский постоялый двор при большой дороге.

Родители Кати, люди набожные, степенные и порядочные, приданого для дочери не пожалели, но с зятем знаться не захотели. Одна Катя слепо верила в Пантелея и считала, что таким и должен быть настоящий мужчина. Скоро, да только уж поздно, она поняла свою ошибку.

Молодая жена быстро надоела гуляке Пантелею, как прежде быстро наскучивали многочисленные любовницы; он зажил прежней разгульной жизнью с кутежами и драками. Злые языки утверждали, что, буйный во хмелю, он не раз избивал бессловесную жену. Екатерине Ивановне осталось лишь одно утешение – дочь, нареченная при крещении Соломией, и которую мать ласково называла Соломкой.

На десятый год замужества Екатерина Ивановна умерла от чахотки, оставив сиротой восьмилетнюю Соломку. Соломия хорошо помнила мать, высокую, красивую шатенку с карими печальными глазами. Днем она хлопотала по дому. Когда же наступали сумерки, а отца не было дома, мать то и дело тревожно прислушивалась, ходила по комнатам, поглядывала на дорогу или, накинув шубейку, выбегала во двор.

Вечерами, затопив в горнице камин, мать становилась на колени перед образами и ставила рядом Соломию. Она заставляла дочь читать вслух молитвы, говоря при этом: «Молись, доченька, чтобы Боженька послал в наш дом мир и счастье. Детская молитва – всегда доходчивее». Но резвушке и егозе Соломии молиться не хотелось, и она начинала рассматривать узорные дорожки на половиках.

Из других впечатлений детства в память врезалось и такое. Стояло жаркое, душное лето. Как-то, когда утром от жары не было никакого спасения, Соломия через настежь открытое окно на кухне услышала разговор двух работниц трактира, поварихи Палаги и Ульяны. Палага говорила:

– У нас в Аргаяше две бабы, полюбовницы хозяина нашего, разодрались… Прямо на людях, при всем честном народе, и разодрались!

– А че, в Аргаяше у Пантелея-то Кузьмича сударушки, что ли, есть? – удивилась Ульяна.

– Спросила б лучше, где у него их нет! И не только в здешних краях, поди, и в Казани, а то и в Москве имеются… И что это за характер у Катерины Ивановны – в толк никак не возьму. Все-то она ему прощает… И бьет он ее, и гулеванит напропалую…

– Из-за Соломийки, может, терпит. И потом, сама знаешь, добрая она…

– Телепня она, вот что я тебе скажу! Не пара она Пантелею Кузьмичу, оттого у них и жисти путной нет. По его-то характеру какую ему жену надо? Черта в юбке – не иначе! А мужики добра не понимают, только когда сила на силу идет, тогда они сдаются. Вот мой, к примеру. Тоже сперва, как я в трактир нанялась, загнусил: дескать, нанялась в трактир, там, наверно, и хозяин тебя лапает, и мужики пьяные! Дак я на него мигом страху нагнала – молчит теперь, даже если выпимши домой приду, и свекровь – тоже: «Вы чей, кричу, хлеб лопаете?! Своего-то у нас уж с масленицы не бывает, когда до нового-то урожаю еще эвон сколь ждать!». Вот и поживи тут честно-то, да по совести, да добром-то! С голоду подохнуть можно, ежели по совести жить!

Соломия из этого разговора поварих кое-что поняла. Она воспитывалась среди взрослых, и при ней не стеснялись в выражениях, считая ее несмышленым ребенком. Соломка давно уже знала, что значат слова «полюбовница», «сударушка», да и другие, более забористые.

Теперь она уяснила вдобавок: взрослые чаще всего не говорят, что думают, но о своей пользе и выгоде они думают всегда.

Как-то она увидела, как Палага, наложив на кухне полную сумку мяса и яиц, спрятала ее за баней, в густой крапиве. Соломия перепрятала сумку, а вечером следила из-за угла за тем, как Палага долго искала за баней спрятанное. Обшарив крапиву, а заодно и ближние кусты, повариха матерно выругалась и пошла домой с пустыми руками.

Как-то отец уехал по делам, сказав, что через неделю вернется. Но шла уже третья неделя, а его все не было. Все это время матери пришлось просидеть за трактирной стойкой. В трактире стояли шум и гам, царил беспорядок. Работник Митрич добросердечной матери почти не подчинялся и чуть ли не каждый день напивался допьяна; в трактире не успевали убирать со столов, и многие проезжающие, не пообедав или не поужинав, хлопали дверью, кляня хозяев. Некоторые отказывались платить за постой.