Вот к заутрене в колокол ударили, плошки зажгли на колокольне; еще пуще совесть меня стала зазрить, что я на такой день кровь пролью; не стерпел, побежал к пропадине. Темно было. Ветерок подувал; месяц по тучкам попрыгивал; то вдруг светленькая полоска пробежит по снегу, то опять темно. Бегу я, знаете, шибко таково, перелез через осек, стал подходить к пропадине, что же вижу: глазам своим не верю… Господи милостивый!.. Пропадина-то молится: стала на задние-то ноги, да так и кивает головой-то, так и кивает. Страх на меня напал такой — руки не могу приподнять перекреститься, все молитвы из головы вон повыскочили; в коло кола ударяют к христовой заутрене, а пропадина молится себе да молится. Нет, думаю, — не может быть такого чуда, дай, подойду ближе; подвинулся еще шагов на десять, — молится пропадина да и конец делу. Тут уж из ума вон меня выкинуло, пал я на колена, «Да воскреснет Бог!» — закричал; и, знать, закричал-то уж не путем, потому что в ту же минуту пропадина пала, и из нее выскочил матереющий волчище и наутек. Опамятовался я, подхожу, — что же бы вы думали? Угораздил его неумытый подойти к пропадине-то сзади, да, видно, побоялся он расположиться около нее чередом-то, ухватил за репицу да и тянет, и тянет; пропадина и поднимись на задние мостолыги и кланяется, да и кланяется; ну, молится да и все тут. Каков, батюшка, казус-то?
— Хорош казус; хоть до кого, так струхнет; да как же ты волка-то не разглядел?
— За пропадиной был, окаянная сила, не видать… Так меня перепугал, до сих пор руки и ноги дрожат.
— Что же самострел-то?
— Самострел не выстрелил: морозно было, пистон не разбился; слабовата пружина у замка; да теперь не увернется…
Действительно, волк этот впоследствии достался-таки Абраму в добычу.
2
Отправляясь с берегов Шексны в зырянскую сторону, мы представляли Вологодскую губернию вообще лесниной, глушью; да и какой еще лесниной, какой глушью: пустынные моховые болота, зыбучие топи с провалами, тинистые гнилые озера с плавучими островами, боровые протяжения с исполинскими хвойными деревьями, дремом дремлющими под дикою природою дальнего севера, а там, далее, в северо-восточный угол губернии, громадные пустыри, редкое население, дикая природа, с таким же диким сыном лесов — промышленником-зырянином.
Такая-то картина рисовалась в нашем воображении о пространствах Вологодской губернии. Но въехавши в нее, мы на первых же порах поражены были не громадностью непроходимых лесов, а совершенным их отсутствием: около Вологды, почти на тридцать верст в окружности, лежала степь с оазисами, состоявшими из приземистых чахлых кустарников; затем дальше, углубляясь от Вологды на северо-восток, мы встречали те же поля, как и в средней полосе России, те же села и деревни — где через поле, где через небольшие перелески: как раз тот же облик русской серенькой, незатейливой природы, не поражающей нас величественными образами гор, вершины которых вздымались бы выше облаков ходячих, но согревающей душу простотою того знакомого родного ландшафта, к которому так привык обитатель средней полосы России. А леса, эти громадные, пресловутые темные леса, когда экипаж наш поднимался на лысину какого-нибудь пригорка, мы видели далеко раздвинутыми по сторонам от селений. Черною массою стлались они и направо, и налево, исчезая в туманной дали под горизонтом.
Вот станция Межадор, раздельный пункт зырян от русских. К ней подкатился наш возок, из которого с любопытством выскочил Абрам, приготовясь найти достойное удивления, но встретил ту же русскую речь, тот же серый мужицкий зипун, тулуп, полушубок, шапку-ушанку, ту же добродушную, истертую нуждою и тяжелою грубою жизнью крестьянскую физиономию, все то же, что и на прошедшей станции, — и в самом деле удивился.
— Такие же!.. — проговорил он с досадою, не обращаясь исключительно ни к кому.
— А ты что думал? — спросил я его, вылезая из возка.
— Я думал, — народ другой.
— Да и в самом деле другой; это зыряне; у них свой язык есть. Поговори с ними — узнаешь.
Я пошел в комнату станционного домика. Первая особенность при этом была та, что не лебезил предо мною подрядчик лошадей, не кланялся униженно станционный писарь. Эти две непременные личности каждой почтовой станции здесь как-то не лезли в глаза из-за подачи на водочку. В комнате тепло и чисто; два большие, широкие дивана по стенам, круглый стол, покрытый клеенкою, часы в долговязом футляре, зеркало, портрет, правила почтового ведомства, — словом точно такая же обстановка, как и на сорока пяти проеханных доселе станциях. Я подошел к печке и начал греть руки, прикладывая их к теплым кирпичам. Потом прошелся взад и вперед несколько раз, посмотрел в окно, но мороз такими узорами загрунтовал стекла, что сквозь них ничего нельзя было видеть. На столе лежала книга для вписывания жалоб. Я, от нечего делать, развернул ее; на первой странице было написано: «Ямщики на этой станции все необразованные невежи: наделали мне дерзостей; жалуюсь на это почтовому начальству. Мария — дочь генерала Золотова». Против жалобы отмечено: «Претензию оставить без последствий». Остальные листы книги были белые. Снова подошел я к окну, подышал на стекло и сквозь оттаявшее пятно увидел, что уж закладывают в возок последнюю лошадь. Скоро повернулись зыряне. Я натянул шубу, нахлобучил шапку и вышел.