– Ну что, Иван Петрович? Как живешь? Опять, поди-ка, мамке спать не дал сегодня?
И вздыхал, покряхтывая от боли и гладя мальца по голове:
– Сидеть бы нам с тобой дома, да некогда, работы много! Ой, Иванко, болят, болят у меня ноги, а спина ровно разваливается. Ну, ниче не попишешь, знать-то, отходили ноженьки по дороженьке… Да-а-а, сколь ими исхожено – и не сосчитать. Вот оно когда все сказывается-то…
– Мать! – звал дед Василий Пелагею Захаровну, – где ты там есть? Неси шайку с теплой водой! Может, в воде хоть отойдут ноги-то мои… Доживу я, мать, видно, до того дня, что, как дед Данила, летом в пимах на завалинке сидеть стану – вот беда-то будет! А ведь мне до его-то годов долго еще, боле двадцати… Как теперь вижу, как он ногами да спиной маялся, сердешный, царство ему небесное! Тятя ведь еще молодой был, когда мы из родных краев сюда тронулись!
Пелагея Захаровна подносили шайку с водой, ставила ее у ног мужа в вступала в разговор:
– Окстись, отец! Какой он шибко-то молодой был? Я помню, что ему в тот год, когда мы поехали, пятьдесят второй пошел, только что он был намного тебя здоровее, не такой изробленный. А ты, если так будешь робить, скоро и вовсе ходить не заможешь. Че теперь – помирать на работе на этой, ли че ли?!
И она сразу переводила разговор на свое, уж сколько раз думаное-передуманое:
– Ой, отец, чересчур покорился ты Петру-то! Уж лучше бы нам с тобой одним жить, в малухе, вот как дедко Евдоким со своей бабкой! Право слово – хуже нет, когда один сын. Вот и у нас – "Один, да вырос с овин"!
Василий Иванович так вспылил, что даже ноги из поднесенной женой шайки наземь выставил:
– Эх, мать, ну и дура же ты! То Евдоким с Евдонихой, а то мы, Елпановы – большая разница! Про них ведь никто в деревне ниче и не скажет, а про нас такая пойдет свистопляска, каждый рот отворять будет: мол, гляньте, Елпановы-то, отец с сыном, не поладили – сраму не оберешься! Да где это видано, чтобы старики от единственного сына отделялись?!
…В самые Петровки, как-то вечером, когда семья афанасьева Ивана давно уже отужинала и бабы убрали со стола посуду, попросился на ночлег какой-то старик-прохожий. Его уложили спать в сенях, а ночью постояльцу вдруг стало плохо. Его сильно лихорадило, а в сенях было холодно; он перешел в дом и лег на лавку. Иван с Репсемеей встали рано – собираться на покос. Старик лежал на лавке, и видно было, что идти он не сможет.
– Занедужил я что-то, хозяева… Еще вчера, перед тем, как к вам зайти, что-то ломать меня стало… Отлежусь вот маленько да и дале поползу…
Иван, мужик добрый и жалостливый, возразил:
– Да куда ты пойдешь, раз не можешь – лежи покуда. Мы-то сейчас в поле поедем, а баушка дома останется с ребятишками… Пить захочешь, дак завсегда подадут. Куда уж тебе такому хворому идти, полежишь маленько, оздоровеешь – тогда и пойдешь.
Но к вечеру старику стало хуже, и когда приехали с покоса, Федора встретила их у ворот.
– Че же нам делать с ночёвщиком-то, ребята? Расхворался он шибко, за целый день и воды не попросил, а похоже – жар у его большой. Не ровен час, помрет еще… Вот еще наказанье господне!
На другой день, когда Иван с женой и старшими ребятами вернулись, в доме их ждал покойник: старик-постоялец уже лежал на лавке в переднем углу под образами, накрытый холстиной из федориного сундука.
В котомке у него ничего не было, даже нижнего белья, а из денег нашли только несколько медяков. Хоронили его обществом, так и не зная – чей он, кто и откуда.
А на второй день на покосе Иван вдруг занемог. После обеда его стало лихорадить. До вечера промаялся в балагане, все думал, что отлежится, но становилось все хуже, и Репсемея привезла его домой уже лежащим на телеге. Сразу побежали к дедку Евдокиму, а встревоженная Федора не отходила от больного сына.
Дедко Евдоким, посидев с нею возле Ивана, сказал:
– Неизвестна кака-то хворь, может быть… Вам, домочадцам, оберегаться надо бы…
Много повидавший на своем веку, дедко не стал пугать родных, хотя с первого взгляда на Ивана понял, чем тот захворал.
Так снова пришла в Прядеину страшная болезнь – тиф. Следом за Иваном заболели Репсемея и Федора, а потом, один за другим, и все дети.
Федора и трое детей вскоре умерли.
Всех умерших тифозных хоронили наскоро, словно тайком – боялись, что болезнь начнет гулять по всей Прядеиной. Из волости приехал урядник, и на сходе строго-настрого запретил кому-либо выезжать из деревни – ни в ближние деревни, ни в Ирбитскую слободу.