Первый новый царь
Знаменитый наш летчик-испытатель Марк Лазаревич Галлай был человеком очень даже неглупым. Во всяком случае, насчет природы нашего родного государства никаких иллюзий у него вроде не было. Но в начале так называемой хрущевской оттепели он был в полном восторге от нашего нового вождя.
Эти его чувства, кстати сказать, тогда разделяли многие. Даже Ахматова говорила о себе, что она «хрущевка», то есть — сторонница и даже поклонница Хрущева.
Что — и как скоро — ее отрезвило, не знаю.
А Марка охладила и заставила задуматься реплика его старого отца.
— Понимаешь, Марик, — объяснил он сыну. — Просто это первый новый царь в твоей жизни.
Хрущев в натуральную величину
«В натуральную величину», то есть вживе я Хрущева видел лишь однажды. Но этого одного раза мне вполне хватило.
Это было в конце 59-го. Шел Третий Всесоюзный съезд советских писателей. И на последнем его заседании — в Кремле — с большой речью выступил «наш Никита Сергеевич».
Появление его на трибуне вызвало не слишком бурные, я бы даже сказал, скорее вялые аплодисменты.
Вздев очки и раскрыв бювар с заготовленным текстом, он минуты три бубнил что-то привычно-безликое (в духе «Мы будем и впредь…»), не отрываясь от того, что ему там понаписали. Но больше трех минут не выдержал; отложил листок с напечатанным текстом, улыбнулся — нормальной человеческой, какой-то даже слегка конфузливой улыбкой — и сказал:
— Вот что хотите со мной делайте, не могу я выступать по бумажке…
Зал взорвался аплодисментами — на сей раз живыми и искренними.
Обрадованный поддержкой, Хрущев слегка развил эту тему:
— По бумажке — оно, конечно, спокойнее. Особенно перед такой аудиторией. Но — не могу. Пусть даже скажу что-нибудь не так, но буду говорить без бумажки… — И решительно отложил бювар с напечатанным текстом в сторону.
Аплодисменты усилились. Пожалуй, теперь их можно было даже назвать бурными.
И тут «наш Никита Сергеевич» сразу охамел.
Стал учить писателей уму-разуму. Заговорил об ошибочных тенденциях, проявившихся в литературе в последнее время. Назвал осужденный партийной печатью роман Дудинцева «Не хлебом единым», в таком же осудительном тоне упомянул Маргариту Алигер, которую назвал «товарищ Елигер».
Зал снова приуныл. И он, надо отдать должное его интуиции, сразу это почувствовал.
— Ну ладно! — И опять улыбнулся своей милой конфузливой улыбкой. — Покритиковали мы этих товарищей, справедливо покритиковали — и хватит… Хватит уже напоминать им об их ошибках…
Эти слова были встречены уже самой настоящей овацией. И тут он насторожился. И, погрозив залу пальцем, неожиданно заключил:
— Но и забывать не стоит!
Вынул из кармана ослепительно белый носовой платок, для наглядности завязал на его краешке узелок и показал залу:
— Вот! Узелок на память завязал. Так что не сомневайтесь. Всё помню. Каждую фамилию помню. И товарища Дудинцева, и товарища Елигер…
Зал снова приуныл, и его интуиция снова сработала.
— Знаете, как бывает, — сказал все с той же милой своей улыбкой. — Иную книгу начнешь читать — и прямо засыпаешь… Булавкой надо себя колоть, чтобы не заснуть… А вот книгу товарища Дудинцева я, скажу честно, читал без булавки…
Снова овация.
— Но нельзя, товарищи! В идеологии никакого мирного сосуществования допускать нельзя. И мы его не допустим!
И так его мотало из стороны в сторону на протяжении всей его чуть ли не двухчасовой речи.
Хрущев как носитель языка
Сейчас так называемой ненормативной лексикой уже никого не удивишь. А в хрущевские времена это нам было еще в новинку. Особенно если что-нибудь подобное приходилось услышать из уст первого человека государства.
А слышать приходилось.
Однажды он сказал (и это было напечатано):
— Пусть Аденауэр подрищет!
Иногда из-за таких его высказываний возникали легкие международные скандалы. И однажды по какому-то такому поводу он напустился на Трояновского, который переводил его речь иностранцам. Трояновский клялся, что переводил все дословно и даже пытался доказать это с текстами на руках.
Выслушав его объяснения и доводы, Хрущев сказал:
— Мало ли какую хуйню я наговорю, а ты и рад переводить!