Выбрать главу

Тут я на стороне святого Златоуста — «закваска тогда только заквашивает тесто, когда бывает в соприкосновении с мукой и не только прикасается, но и смешивается с ней» (Беседы на Евангелие от Матфея. 46,2).

И здесь трудно не заметить тот разрыв, который прошел между поэтикой, символикой, настроением евангельских притчей о Царстве Божием — и той психологией, что восторжествовала в историческом Православии. Евангельская символика помещает святыню в грязь, надеясь на то, что грязь освятится, а не боясь того, что святыня осквернится. Царство Божие (!!!) уподобляется дрожжам, бросаемым в тесто, зерну, брошенному в землю, кладу, зарытому в поле[559]. В неводе рыбы ценные и сорные, на том же самом церковном поле предполагается, что будут расти и сорняки и пшеница[560].

То есть нечто святое, чистое, хорошее смешивается с сором, бросается в негожее место, втаптывается в грязь. Но зато эта грязь преображается. Или хотя бы разрастается не столь стремительно[561].

Человек, несведущий в агрономии, мог бы возмутиться картиной сева: казалось бы, добротные и вкусные вещи крестьянин разбрасывает, затаптывает в грязь, обрекает на гниение… Христос пришел в мир, о котором заранее знал, что большинство в нем будет радоваться Его распятию и лишь численно ничтожное меньшинство расслышит Его слова. А апостолов Христос посылает во враждебный мир, как овец посреди волков[562]. Все притчи о Царстве Небесном связаны с тем, что что-то светлое входит во тьму, чтобы ее преодолеть. Свет во тьме светит[563]. Слово Божие пришло к проституткам и гаишникам (так на языке сегодняшних реалий будет звучать церковнославянская и оттого слишком торжественная формула «блудники и мытари»).

А вот в историческом развитии Православия возобладала противоположная тенденция: изымать святыню из мирского контекста, выковыривать свет из тьмы и класть на сохранение в позолоченный ларец. Чем дальше — тем более нарастала потребность спрятать святыню от «нечистых рук». Все выше становятся иконостасы. Усложняется путь к церковному Таинству (чтобы оно было редким, чтобы обязательно соблюсти какую-то технологию, прежде чем к нему прикоснуться). Наиболее ярко эта перемена видна на многих иконах, где святитель держит Евангелие не рукою, а подложив платочек. Оказывается, что нельзя прямо прикоснуться к Евангелию, обязательно нужно какое-то посредство. Значит, человек (даже рукоположенный и даже святой) воспринимается как источник профанации, искажения. Ты не тот, кто нуждается, чтобы святыня пришла к тебе такому, какой ты есть — грязненькому и черненькому. Нет, напротив: ты тот, кто угрожает святыне. Человек воспринимается как источник скверны. Он угрожает святыне, и святыню надо спасать от него. На Руси XVII века не принято было даже целовать иконы и Евангелие: к иконам прикладывались лишь раз в году — в Неделю Православия («после того, как они вымоются и наденут чистое платье»), а к Евангелию, выносимому на воскресной утрене, не дерзали подходить с лобзанием — «причиной тому их благочестие»[564].

Затихает прежде внятная и громкая литургическая молитва. Теперь ее скрывают от профанов-мирян. 137-я новелла императора Юстиниана пытается бороться с этой новой практикой:«Повелеваем, чтобы все епископы и пресвитеры не молча произносили молитвы Божественного приношения… но голосом, который был бы слышен верному народу…». Но в этом вопросе церковная жизнь не послушалась даже императора. Уже к Vlll веку всеобщим правилом сделалось «мысленное, молчаливое чтение молитв». Об этом свидетельствует признание святого патриарха Германа в том, что он «втайне изрекает пред Богом тайны, сокровенные от веков и родов». Правда, сам патриарх Герман удивляется и не понимает, «какая цель, мысль и сила тайно читаемых молитв?», но воспринимает это со смирением, как всеобщую церковную практику[565].

Это, конечно, радикальная антимиссионерская установка, ведь евангельский пафос совсем другой — святыня приходит, чтобы спасти меня. Так будем ли мы видеть в святыне лекарство для больных или в больном будем усматривать угрозу для лекарства? Увы, именно последняя психология господствует в наших приходах. Вот вполне показательный, нормативно-клинический отклик супер-православного участника интернетдискуссий на мою статью с предложением воцерковить день святого Валентина: «Отец Андрей, видимо, считает, что чем больше людей придет в храм — тем лучше, абсолютно безотносительно того, кто и зачем туда пришел. Его порывы, если они искренни, напоминают мне эдакую ревностную овчарку, которая бегает, лает и загоняет в свое стадо все, что шевелится в округе, и искренне недоумевает на овец, которые с удивлением смотрят на пополнение стада разносортными волками, козлищами и прочим зоологическим сбродом»[566]. Совсем незадолго до этого дня в 2004 году закончилась Неделя