Выбрать главу

Пошли, посмотрели. Снова сели пить чай.

— Что же это получается? — сказала Аля. — Никола Волк, выходит, наврал? А я ему верила!

— Ясно, это так, наврал. Известный брехунишка.

— А вы его знаете, дядечка? — удивилась Аля.

— Да уж знаю. И Генку Блоху знаю, и Леньку Лягушку, и Пашку Джибу, и Женьку Шепилова. Всю эту артель знаю.

— Зачем же, дядечка, вы их не заарестовали? — с упреком сказала Аля. — Мама богу молилась, сама слышала, хоть бы, говорит, арестовали их скорее, шпану кровавую.

— Никто нам, Аля, не помогал. Вот вы с мамой молчите, ничего не говорите.

— Боязно, дядечка. Хотели мы пойти в милицию, да раздумали. Боязно… Никола-то рассказывал, что в милиции бьют, стреляют…

— Это в нас, дочка, стреляют…

— А вы никогда?

— Почему же никогда… Мы тоже, бывает, стреляем. Но всегда вторыми. Нам право такое дадено — стрелять вторым, коли жив остался. Только мы иной раз не успеваем. Ты пей чай-то… Больно у нас с тобой разговоры тяжелые на ночь глядя. Допивай свой стакан, и отведу я тебя к сестренке на диван.

— Я такая радая, что вы вместе с мамой и нас забрали. Уж не знаю, что бы делала, если б мы с Томкой одни дома остались.

— Да спать бы легли, — сказал Корсунов. — Ты уже взрослая девочка, темноты не боишься. А утром мы бы пришли, что-нибудь придумали бы.

— Темноты я не боюсь, — сказала Аля. — Я мертвых боюсь. А у нас, дядечка, в доме мертвый схоронен…

3

Старенькая полуторка остановилась около дома Барминой. Из кабины вылез Корсунов, махнул шоферу рукой: двигай дальше, мол. В кузове, скукожившись, тесно сидели оперативники Тренкова и Миловидова. Машина отошла метров на пятнадцать — и сгинула: будто и не было ее.

— Сюда, товарищ старший лейтенант, — сказал Корсунову встречающий. Он вышел на крыльцо в белой нательной рубахе, с непокрытой головой. — Давайте руку, тут лоб с непривычки расшибешь.

Прошли холодный коридор, потом теплый, потом какую-то комнату без окон, куда даже не доносился вой пурги. Корсунов послушно шел, держа в руке молодую сильную руку своего проводника.

В большой горнице жарко топилась печь, добавляя тревожный, мечущийся свет к ровному немощному свету семилинейной лампы. У стены, загораживая два закрытых на ставни окна, штабелем лежали запечатанные фанерные ящики, лежали мешки, рулоны материи, полушубки, ватники, брюки. Наметанным глазом Корсунов сразу определил, что вещей и продуктов значительно больше, чем Авакумов сообщил в коротенькой записке Заварзину. Значит, еще нашли… Авакумов сидел за столом, составлял опись. Рядом с ним дымил махрой старик с черными гвардейскими усами и сивой бородой. Девушка, лицо которой раскраснелось от печного жара и незримого внимания четверых молодых мужчин, расставляла кружки и стаканы на столе.

— Вовремя, Ефим Алексеич, — сказал Авакумов. — Сейчас чай будем пить. Уработались, как амбалы, — он довольно улыбнулся и кивнул на штабель ящиков и мешков. — Такую прорву надо было с чердака спустить, да в подвале нашли немало. Я тут малость власть превысил, изъял килограмм конфет, сахару и печенья: людям червячка заморить. А то мои понятые падут от истощения сил, да и мы еле на ногах держимся.

Насколько холоден и высокомерен был Авакумов у себя в кабинете, настолько прост и доброжелателен сейчас. Ну что ж, думал Корсунов, это бывает. У Авакумова не отнимешь цепкой хватки. Принявшись за дело, доводит его до конца. Мог бы сейчас укатить к себе в кабинет, главное ведь сделано, сливки сняты, осталась черная работа, с которой справятся и подчиненные. А он остался и работал вместе со всеми. Вон как форму измазал, чистюля. Вернется в кабинет — другим станет: не подступись. Знал Ефим Алексеевич такую странность за своим бывшим подчиненным.

— Не возражаю, Георгий Семеныч, — сказал Корсунов. — Я, это так, уже напился чаю с Алей Барминой, но с вами приму еще кружечку за компанию.

— Занятная девочка эта Аля, — сказал Авакумов, кинув на Корсунова быстрый взгляд. — Жаль, не было времени тут потолковать с ней… К столу, товарищи. Скоро светать начнет, а у нас еще дел по горло.

Какая она занятная, думал Корсунов, прихлебывая чай, не прав ты, Георгий Семеныч, она обычная девочка, десяти лет. Мать ее при одном упоминании имени Андреева цепенела, впадала в прострацию, а дочка, надежно защищенная от ужаса материнской жизни святым неведением своих десяти годков, рассказывала о нем и его смерти так, как будто это было страшно, но все же понарошку. Позже, повзрослев, содрогнется ее душа, а сейчас ужас ее был легок, ибо в детстве нет смерти — ни своей, ни чужой. Если перевести рассказ этой девочки на взрослый язык, то получится, что Микитась не сделал ни одной ошибки.