— Адресочек! — потребовал Сергунцов. — Не худо бы и мне пройти выучку у этого человека.
— Его уж нет в живых, Витя, — ответил Конев.
— Тогда хоть расскажи. Оторвись от бумаг, а то зачахнешь.
— Рассказать-то можно, — засомневался Конев, — да больно совестно!
— Чего уж там… Меж своими-то…
— Был он старый ленинградский следователь, а я проходил свою первую производственную практику. Нынче практикантов опекают, шагу без поводыря не дают ступить, а мой старичок придерживался иной методы: сразу поручил самостоятельное дело. Простенькое, в общем-то… На гражданку Озерову напали двое, сняли кольцо, вынули из авоськи двадцать рублей. Все произошло в условиях очевидности, нападавшие были тут же задержаны, четыре свидетеля пожелали дать показания. Дело простенькое, но ведь, сам понимаешь, мое первое самостоятельное дело! Я очень старался, Витя… Дотошностью своей измучил и потерпевшую, и свидетелей, и сопляков-грабителей. Хотелось мне сдать дело таким, чтобы шеф, прочтя, похвалил, отметил бы мою высокую профессиональную подготовку… Ну, сдал… Сижу, покуриваю с независимым видом, а сам замер, кошу глазом, жду заветных слов. Ждать пришлось секунд двадцать, не больше. Старичок взял мою папку, положил на ладонь, подержал на весу, оглядел и, не раскрывая, протянул ее мне. Возьмите, говорит, юноша, суд вернет вам это, — тут он с отвращением поморщился, — назад. В лучшем случае — с частным определением в адрес следователя, в худшем — на доследование, что, впрочем, одинаково плохо и стыдно. А я был уже далеко не юноша, поскольку в семнадцать лет ушел на фронт, воевал от звонка до звонка, три года работал на гражданке, женился, ребенка родил, двухгодичную школу следователей заканчивал… Каково ж мне, недавнему фронтовику, выслушивать такое? Но я выслушал. Сильно уважал своего старичка, было за что, а потому позволил себе лишь слабо возразить: «Андрей Михалыч, вы бы хоть обложку раскрыли, посмотрели, зачем же так огульно?» — «Огульно? — старик аж подпрыгнул в креслице от негодования. — Дайте сюда дело!» Я подал, он опять подержал его на весу, спрашивает грозно: «Это что?» Когда я сшивал материалы, то расположил их неровно, из-под обложки торчали бумажные хвосты. Неприятно, конечно, неаккуратно, но ведь и не смертельно, а? Я так ему и заявил. «Ни-ни! — снова вскинулся мой чудесный старик. — Ни слова больше! А то я вам никогда не прощу!» Он мне, видите ли, не простит… «Бойтесь бога, Андрей Михалыч, — теперь уж чуть не взвыл я, — за что вы меня так?» — «За небрежность! — отчеканил он. — Непозволительную! Преступную по отношению к нашей профессии! — Оглянулся и добавил шепотом: — И к за-ко-ну!» Меня поразило, что оглянулся он так, будто закон вживе стоит у него за спиной и может услышать нас. А он продолжал: «Никогда не позволяйте себе, юноша, неряшливо оформлять следственные дела. Мне даже заглядывать не надо, чтобы увидеть: материалы в них не систематизированы, доказательства разбросаны, не следуют одно за другим по нарастающей, а в самих доказательствах обязательно будут неточности, которые и сведут на нет их силу. Вы сами попытаетесь убедиться в этой закономерности или мне убедить вас?» — «Убедите, говорю, только вряд ли, Андрей Михалыч, вам это удастся, я очень старался, а то, что листы сшил неаккуратно, — виноват, поторопился, на будущее учту вашу критику». Это я, Витя, позволил себе вежливо съязвить… Старик со скорбью посмотрел на меня, ничего не ответил, раскрыл дело, стал читать. Через несколько минут, гляжу, он начинает расшивать папку, откладывает в сторону один протокол, второй… Этот второй, не утерпев, я тут же взял со стола, прочел раз, другой — все вроде бы нормально. Отлегло от сердца, я уж хотел положить протокол назад, и вдруг — как по глазам ударило: допрашиваемый расписался у меня везде, где положено, но свою-то подпись я поставить забыл! Тут уж не до гонора, тут одна мысль — быстрей за ручку, расписаться, а старик этак спокойненько говорит: «Да, юноша, да… расписаться необходимо. Но вот беда — не всякая небрежность следователя так легко исправляется. Скажите-ка мне, сколько потерпевших проходит по вашему делу?» Одна, отвечаю. Гражданка Озерова, у которой сняли кольцо, а из авоськи вынули двадцать рублей. «Сомнительно, — говорит мой старик. — Из материалов явствует, что гражданок Озеровых было по крайней мере три». Не может быть, отвечаю, но мне уже ничего не остается, как в отчаянии твердить: не может быть, Андрей Михалыч, потерпевшая в моем деле одна — гражданка Озерова. А он ткнул меня носом в протокол, в котором свидетель утверждает, что у гражданки Озеровой была в руках авоська, ткнул во второй, в котором гражданка Озерова держала в руках уже не авоську, а портфель… Помню, я еще как-то оправдывался, но когда в моем обвинительном заключении у гражданки Озеровой оказался в руках чемоданчик, — тут меня и не стало. Видимо, кто-то и сидел перед стариком в кабинете и, возможно, что-то бормотал в свое оправдание, но это был уже не я.