Хоть пиво в Западной Фландрии теперь послабее, чем прежде, все его заказывают, и, будь ты хоть сам бургомистр, как ни торопи бармена, он не сможет откупоривать бутылки быстрее. Глядишь, и месса уже кончилась, вот-вот женщины начнут выходить из церкви, а значит, конец серьезным разговорам. Эй, Жерар, налей-ка всем за мой счет, да поторопись, Жерар.
Но тут за окнами кафе появляется низенький человечек в новехоньком черном костюме, и, конечно, открывает дверь, и входит в «Глухарь». Метрах в ста от кафе женщины разбредаются по кладбищу, глазея на надгробья.
— Что за редкий гость к нам пожаловал!
— Фелисьен, черт тебя подери!
— Скоро нам придется платить, чтоб на тебя поглазеть.
— Умытый, чисто выбритый, где бы это записать?
Росту в Фелисьене Доолаге — метра полтора. Лысый, застенчивый, крупнейший землевладелец — хозяин, как у нас говорят, «всего, до чего сумел дотянуться». Да уж, особенный день сегодня, вообще-то он в кафе не заглядывает, верно, захотел отпраздновать получение наследства тетушки Стаси. Нотариус Альбрехт говорил, там миллионов немеренно, ну, Франс Годдерис, самый большой нахал в нашей компании, и спрашивает:
— Что, Фелисьен, сегодня-то ты нас наконец угостишь?
Фелисьен глядит на него с ужасом.
— «Угостишь»? С какой стати?
— Потому что сегодня воскресенье.
— За красивые глаза.
— За упокой души тетушки Стаси.
— За те миллионы, которые ты получил.
— Вы чего, парни, обалдели? — отбивается Фелисьен. — Ладно, раз уж вам так хочется…
Четыре пива. Три геневера. И стакан лимонаду — себе.
— Честно говоря, — замечает Фелисьен, — мне надо бы почаще бывать на людях.
Лысый грушевидный череп сияет. Выпученные глазки следят за перемещением женщин по кладбищу.
— Ты совершенно прав, Фелисьен.
— Нам приятно, тебе полезно.
— Какие добрые вести принес ты нам, Фелисьен?
— Не знаю, добрая ли это весть для наших прихожан. Но вам никогда не догадаться, кого я видел. Задрожите от ужаса. Как я. А ведь я не из пугливых.
— Ну, Фелисьен, скажи уже.
— Не тяни.
— Говори прямо.
— Старшего сына Катрайссе.
— Врешь.
— Правда?
— Прямо у них дома. Альма и Дольф притворились, что ничего не случилось, но я сам видел в щелочку. Наш Жоржик тоже, шерсть на нем встала дыбом, хвост торчком.
— Так и у меня торчком, едва Мариетта разденется.
— А жандармам об этом известно?
Музыкальный автомат смолк, нахальные, шумные юнцы покинули «Глухарь» и, выйдя на улицу, столпились вокруг «Кавасаки».
Напряженная тишина внутри. Только звенят стаканы, которые споласкивает Жерар.
— Скажу честно, я должен был кому-то рассказать об этом.
— Ты совершенно прав, Фелисьен.
(Здесь мы вплотную подходим к тому, что случилось в нашей деревне из-за мерзавца Рене Катрайссе, но каковы истинные масштабы бедствия, никто пока не знает. И завсегдатаи «Глухаря» — тоже. Вот почему они смятенно молчат, перебирая в уме недавний пожар в Клубе скаутов, ночное ограбление аптеки Гуминне и жуткое повреждение бюста Модеста Танге — ему отбили нос и уши.)
— Вот я и думаю, — продолжает Фелисьен, — не надо ли сообщить в жандармерию? Но знаете, как это бывает: где, да почему, да как, и не заметишь, как перевалит на хрен заполдень, а скотина еще не кормлена.
Ему пятьдесят два, а выглядит на все семьдесят. Во рту всего шесть зубов.
Величественный Жюль Пирон (который был начальником Фелисьена, когда тот работал судебным исполнителем) небрежно замечает:
— Фелисьен, дружок, заботу о скотине ты мог бы поручить слугам.
— Слугам? — смущенно бормочет Фелисьен. — А из каких денег им…
— Если б ты раз в жизни включил мозги, то продал бы все, что у тебя есть, деньги положил в Банк Рузеларе и переселился на Итальянскую Ривьеру, чтобы задницу тебе грело южное солнышко…