Этот народный напев был полон прелести и не уступал по красоте тому мотиву, на который Шатобриан положил свои стихи: «Скажи, ты помнишь ли, сестрица?» Какая же бретонка, услышав его вдруг в Шампани, маленьком бриарском городке, устояла бы перед властью нахлынувших воспоминаний о родном ей древнем и славном крае, отраженном в этой песне, как в зеркале, со всем своим добродушием, со своими нравами и картинами природы! Песня дышала какой-то глубоко трогательной меланхолией, навеянной мыслями о жизни. Эта способность безыскусственного и зачастую веселого напева пробуждать в душе целый мир серьезных, нежных и грустных образов — особое свойство тех народных песен, которые представляют собой как бы музыкальный пережиток, если под словом «пережиток» понимать все то, что пережило народы и уцелело среди исторических потрясений. Рабочий не спускал глаз с занавесок мансарды, но после первого куплета не уловил за ними никакого движения. При втором — коленкор заколыхался. А при словах: «Примите же цветы» — в окне показалось девичье личико. Белая ручка осторожно приоткрыла окно, и молодая девушка приветливо кивнула головой — в тот самый миг, когда странник заканчивал песню двустишием, бесхитростно выражавшим меланхолическую мысль:
Юноша достал вдруг из-под куртки золотистый цветок, цветок дрока, часто встречающийся в Бретани, но сорванный, конечно, на полях Бри, где он большая редкость.
— Неужели это вы, Бриго? — тихо спросила молодая девушка.
— Да, да, Пьеретта. Я живу в Париже, а сейчас брожу по Франции странствующим подмастерьем; но готов обосноваться здесь, раз вы здесь живете.
Тут во втором этаже, под комнатой Пьеретты, щелкнул шпингалет. Бретоночка в смятении бросила одно только слово: «Бегите!» — и юноша, точно вспугнутый лягушонок, отскочил к переулку, который, огибая мельницу, ведет к Большой улице, главной артерии нижнего города; но как он ни был проворен, его башмаки с подковками громко застучали по мелким камням провенской мостовой, и этот звук, легко различимый среди пения мельничных колес, мог быть услышан тем, кто открывал окно.
То была женщина. Ибо нет мужчины, который бы вырвался из сладостных оков утреннего сна, чтобы послушать трубадура в рабочей куртке; только дева просыпается при звуках любовной песни. Это действительно была дева — притом старая дева. Распахнув ставни, точно летучая мышь — крылья, она осмотрелась по сторонам, но до нее лишь смутно донеслись шаги убегавшего Бриго. Что может быть оскорбительней для глаза, чем безобразная старая дева, высунувшаяся утром из окна? Из всех смехотворно-уродливых картин, развлекающих путешественника, который проезжает через провинциальные городки, эта, пожалуй, самая неприятная: так много в ней грустного и отталкивающего, что пропадает всякая охота смеяться. Старая дева, обладательница столь тонкого слуха, появилась в окне без обычных своих прикрас, без накладных волос и высокого кружевного воротничка.
Из-под ночного чепца, съехавшего набок во время сна, выглядывал у нее тот ужасный колпачок из черной тафты, которым старухи прикрывают макушку головы. Это придавало ей зловещий вид, каким художники любят наделять колдуний. Пергаментные виски, уши и шея оставались почти совсем открытыми; бороздившие их глубокие морщины выделялись уродливыми красными линиями, подчеркнутыми белизной кофты, завязанной у шеи витым шнурком. Сквозь прореху распахнувшейся кофты, как у равнодушной к своей внешности старой крестьянки, виднелась высохшая грудь. Тощая рука походила на обернутую тряпицей палку. В рамке окна старая дева казалась высокой: у нее было крупное, длинное лицо, напоминавшее несоразмерно большие лица швейцарцев. Оно грешило полным отсутствием гармонии, отличалось сухостью черт и неприятным оттенком кожи, а написанная на нем бесчувственность способна была внушить отвращение физиономисту. Бесчувственность проступала теперь явственно, между тем как обычно она прикрывалась торгашеской улыбочкой и слащавой любезностью, столь ловко подделанной под добродушие, что окружающие могли счесть эту особу доброй. Старая дева была владелицей дома совместно с братом. Брат ее так крепко спал в своей комнате, что его не разбудил бы даже мощный оркестр Большой оперы. Выглянув из окна, старая дева подняла к мансарде маленькие бледно-голубые, холодные глаза с вечно припухшими веками и короткими ресницами; она старалась увидеть Пьеретту, но, убедившись в бесплодности своих попыток, скрылась в комнате, подобно тому как черепаха, высунув на мгновение голову, тотчас же прячет ее обратно под свой панцирь. Ставни захлопнулись, и тишину площади нарушали лишь приезжавшие в город крестьяне да ранние пешеходы. Когда в доме есть старая дева — нет надобности в сторожевых псах: ни одно, даже самое незначительное происшествие не пройдет незамеченным ею, каждое будет обсуждено и из каждого будут сделаны все возможные выводы. Вот почему и этот случай дал пищу для серьезных подозрений и послужил началом одной из скрытых семейных драм, которые, оставаясь тайными, не менее от этого жестоки, — если только позволено, впрочем, назвать драмой случай из домашнего быта.